— Вы, Петрунь, будете шить. Да, да, кризис миновал. Глотните, прошу вас, каплю молока…

Он приоткрыл веки и увидел девичью склоненную над ним пышноволосую голову с черными, глубокими озерцами глаз.

— Еще глоточек, Петрунь, — умоляла девушка. — Еще один…

На второй день он ощутил, что поправляется, даже силы нашлись коснуться своей рукой ее руки. Наверно, Петро улыбнулся, потому что и девушка ответила ему улыбкой.

— Я вас, — проговорил он чуть слышным голосом, — я вас, панна Текля, лишь теперь узнаю. Все это время, стоило мне на минутку прийти в сознание, я принимал вас за… ангела, слетевшего сюда, чтоб унести мою душу из этого ада.

Она поправила мокрую прядку на его лбу, погладила ладонью по щеке, как в детстве, бывало, делала мама.

Настал день, когда врач (такой же узник, как он) разрешил Петру покинуть барак. Текля Лисовская — высокая, до крайности истощенная девушка, с прекрасными большими глазами на бледном лице — вывела под руку Петра во двор, где его ожидали товарищи.

— Друзья, — обратился он к ним, — будьте свидетелями нашего брака. Панна Текля подарила мне жизнь, я дарю ей за это свое сердце. Навеки, навсегда!

Медленно, туго шел на поправку Петро. Текля отдала немке, хозяйке фермы неподалеку от лагеря, золотые часы и перстень, все, что было у нее ценного, и все-таки поставила его на ноги.

— Моя одиссея на этом не закончилась, Михайло. Австрии не хватало солдатского мяса, и вскоре я очутился на русском фронте… — Петро передохнул, опустился в кресло. — О моих мытарствах окопника можно б до утра рассказывать. Не интересно. Одни муки мученические. — Заложив руки за голову, он откинулся всем туловищем на спинку кресла, потянулся. — Идет война второй год. Неужели, Михайло, на всей планете не найдется пророк, который осмелился бы воззвать к людям: заклинаю вас именем бога, опомнитесь!

— Наоборот, Петро, как раз с именем бога каждая армия и вступает в бой. Но трезвый голос, могучий, страстный голос против войны уже облетел весь мир, все фронты. Довольно переливать кровь человеческую в золотые доллары, сказал Ленин. Превратим войну империалистическую в войну гражданскую.

Петро круто повернулся к Щербе. Признался: нет, не может он этого понять. Прекратить воевать — это верно, об этом надо писать и в газетах, и в книжках, на этой почве должны встретиться ученые всех народов, и не воинственность, а гуманизм должен стать темой всех философов мира, ведь вся земля, затоптанная солдатскими ногами и обильно политая невинной кровью и слезами, взывает о прекращении войны, о мире…

— Нет, Михайло, что-то не укладывается у меня. Как это войну империалистическую обернуть в гражданскую? Что же изменится? Война есть война. И там кровь, и тут кровь. Человеческая кровь! Люди же мечтают о мире, о мирном труде и…

— И справедливости, — подсказал Щерба.

— И счастье, Михайло.

Щерба оперся на локоть, сверкнул глазами, широким жестом откинул чуб — верный признак, что он готов ринуться в жаркую полемику.

— Друг мой, счастье-то само по себе не снизойдет на землю, его придется — хочешь не хочешь — вырывать у тех, кто сидит во дворцах, кто владеет вон теми горами.

— Только без крови, Михайло. Ты же сам был в ямах, которые называются окопами, тебе же самому пришлось хлебнуть солдатского горя. — Петро застонал: — Боже ты мой, во что превращается человек в окопной яме! Зверю, кажется, не вытерпеть солдатской каторги. Грязища, вши, болезни, кровь… А эти шпангли, когда тебя подвешивают, как скотину, со связанными за спиной руками… Нет, нет! Сто раз нет! Я ни одной пули не выпустил в людей и никогда не выпущу. Меня, фронтовика, не переубедишь, Михайло, что война, как бы она там ни называлась, может принести на землю счастье и справедливость.

— Твой пацифизм, — сказал Щерба, — я вовсе не собираюсь насильственно свергать. Ты человек испуганный войной, однако, надеюсь, страх у тебя пройдет. Поживешь тут, в гуще человеческих бедствий, по-иному запоешь. А пока кончай свое письмо. Рано утром мне отправляться в дальний путь.

Почти одновременно в окно и дверь постучали. Петро откинул краешек занавески и отшатнулся.

— Жандармы, — чуть слышно выдохнул он.

Щерба соскочил с постели, сгреб со стола исписанные листы бумаги и мигом очутился у печки. Пока хозяйка из сеней допытывалась, кого это лысый черт принес в ночную пору, пока она искала засов (толковая женщина сообразила, что в подобных обстоятельствах незачем спешить), пока в конце концов дверь перед жандармами открылась, Щерба успел предать огню письмо, успел обуться и справился у непрошеных гостей, ввалившихся в хату:

— Не за мной ли прислал господин комендант Скалка?

— Вы угадали, господин Щерба, — ответил сержант, вынимая из мешка наручники. — Прошу!..

22

В кабинет коменданта уездной имперско-королевской жандармерии ввели Щербу. Скалка приказал снять наручники с запястий арестованного, кивнул жандарму выйти и, показывая Щербе на кресло перед столом, бросил насмешливо:

— Итак, снова встречаемся, господин Щерба.

Щерба подтвердил кивком головы и спокойно, с улыбкой спросил:

— У вас ко мне есть дело?

Скалка ухмыльнулся:

— Без дела мои ребята не стали бы надевать вам на запястья свои браслеты. Как спалось, господин Щерба? Неспокойно небось?

— Пустяки, я привык к подобному гостеприимству. Удивляет меня лишь то, что вы, господин Скалка, посягнули задержать меня, неприкосновенного представителя Международного комитета Красного Креста. У вас в руках я вижу свой паспорт.

— Неужели вы рассчитываете, будто этот листок бумаги спасет вас от петли?

— Нельзя ли поясней, господин комендант?

— Время нынче военное. Мне дано право без суда вешать шпионов и военных преступников.

— Не сомневаюсь, господин комендант.

— Я подозреваю вас, Щерба, в прямом участии во всем том, что произошло в саноцкой казарме.

— Что, собственно, произошло, разрешите осведомиться?

— Как будто вы не знаете?

— Откуда же мне знать, господин Скалка? Неужели ваши подручные не следят за мной и не знают, что я день-деньской озабочен делами Красного Креста? Посещал госпитали, проведывал голодающих жителей вашего уезда, чтоб оказать им посильную помощь, интересовался положением пленных…

— Вот что, господин Щерба, давайте перейдем к делу.

— Пожалуйста, пожалуйста. Я целиком к вашим услугам.

— Вы, по моим сведениям, философ, закончили Венский университет, владеете несколькими языками, одновременно вы были и есть австрийский подданный, и я, майор Скалка, прикажу еще сегодня вас повесить.

— Во славу габсбургской короны, осмелюсь вам подсказать, господин майор, не правда ли?

— Я вовсе не шучу, господин философ.

— И я не шучу, господин комендант. На другой же день о моей смерти станет известно Международному комитету в Швейцарии, и… будьте уверены, вы получите по заслугам.

— Ха-ха! Вы позволяете еще угрожать?! А что, если я ваш документ порву вот так… — Скалка с бешеной злобой разорвал паспорт и бросил в мусорную корзину. — Теперь вы в моих руках, господин философ. Захочу — в порошок сотру, захочу…

— Что же вы, в конце-то концов, хотите?

— Чего хочу? — Скалка навалился грудью на край стола, уставился холодными, ненавидящими глазами в Щербу. — Хочу я вот чего. Предупреждаю: это мое последнее слово. Извольте слушать: если вы назовете мне того карикатуриста… или же того, кто приносил в казарму мерзопакостные листовки…

— Что вы имеете в виду, господин Скалка?

— Слушайте меня дальше. Хоть одну фамилию назовите мне — и достаточно: я прикажу отпустить вас и помогу беспрепятственно перебраться в нейтральную Швейцарию…

— Очень сожалею, что не смогу воспользоваться вашими услугами…

— Не скажете?

— Увы…

Комендант заставил себя воздержаться от того, что привык позволять себе с иными политическими узниками: не стукнул кулаком по столу и не сорвался с кресла, не схватил каменное пресс-папье, которым ничего не стоит пробить голову своему собеседнику. Откинувшись на спинку кресла, он безвольным жестом опустил руки на подлокотники. А и в самом-то деле, вдруг за него вступится Швейцария? Тогда, Скалка, не оберешься неприятностей… Вешать, милостивый государь, тоже необходимо с соблюдением законных формальностей. Не поверят же, что Щерба один и рисовал, и в казарму проникал с этими дьявольскими карикатурами, и расклеивал их по стенам… Щерба не собственными руками это делал. Конечно, у него имеются сообщники. У него есть какой-то негодяй маляр. Но кто, кто это, подскажи мне, боже милостивый, помоги и ты, дева Мария! Попадись он мне, я б того маляра живьем на кусочки собственноручно изрезал, выцедил бы из него капля по капле всю кровь, как в давние времена цедили твою, Иисусе Христосе. Если б подобные рисунки дошли до императора, то он повесился бы. О господи, господи! Недаром жена говорит, что за эти двое суток я начисто поседел. А что же будет, если я не уличу преступных лиходеев? Остается одно: пулю в лоб. Вот и все. Если не хочешь ждать, пока тебя застрелят, стреляйся сам, Скалка. Такое глумление над особой императора не может обойтись безнаказанно. На белой кобыле где-то меж задних ног болтается император — тот самый, за которого изо дня в день умирают на фронтах тысячи людей…