— Вам грозит виселица, подсудимый Юркович, — пришел к заключению следователь, — лишь искреннее раскаяние способно вас спасти. Назовите своих сообщников во Львове, и вы свободны.

Совершенно случайно избежал Петро веревки. Подпоручик Падалка, узнав от самодовольного бахвала Козюшевского о каком-то галичанине Юрковиче, которого он якобы помог контрразведке выявить как мазепинского шпиона и социал-демократа, сразу заинтересовался услышанной историей. Ему вспомнилась Гнединская сельскохозяйственная школа, откуда за чтение «Кобзаря» он подлежал исключению… Вспомнил он и ту оскорбительную сцену на педагогическом совете, когда поп Григорович назвал его мазепинцем.

В тот же день Падалка основательно поговорил с подполковником Чеканом и сумел убедить его, что тому, в качестве коменданта города, следует вмешаться в дело галичанина Юрковича, который, очевидно, не является ни мазепинцем, ни шпионом.

Петро прохаживается по комнате, то и дело поглядывая на Михайлу (не заснул ли он, случаем?), и продолжает свою невеселую исповедь. Он очутился опять на улицах Львова. Да, он безгранично благодарен Падалке, с которым под одной крышей провел две ночи в откровенных разговорах. И ушел от него чистенький, переодетый, а всего важней — с запасом духовных сил и бодрости… Русские войска отступили, во Львове разместились всяческие интендантские подразделения и штабы, не только австрийские, но и немецкие. Пригревало солнце, и Петро охотно подставлял под его мягкое весеннее тепло свое исхудавшее за тюремными стенами, бледное лицо. На знакомой улице он искал здание, где перед войной жил Володимир Гнатюк. У него Петро надеялся узнать что-нибудь о здоровье Ивана Франко. С Падалкой они много говорили о Франко. Андрей Кириллович раздобыл даже томик его стихов. И с восхищением и гордостью читал Петру «Моисея» Франко.

В тот же день Петро стал неожиданным очевидцем дикой расправы над тем, что он считал величайшим достижением человечества, — над книгами. Петро уже школьником знал цену купленной отцом на последние гроши книжки. Петро- учитель не раз помогал детям бедняков своими подношениями, книжку за книжкой доставал для школьной библиотеки, приваживал равно учащихся и взрослых дорожить словом правды, запечатленной на страницах книги.

И вдруг он увидел такое, от чего у него сердце гневно затрепетало: в зале публичной библиотеки, где расквартировано было кайзеровское воинство, солдаты устроили себе из книг индивидуальные постели. Немолодая дама в пенсне, по-видимому учительница, пробовала протестовать против каннибальства немцев, напомнила им о великих Гёте и Гейне, но солдат это только смешило.

Петро переступил порог городской библиотеки. В большой, уставленной стеллажами комнате книги были как попало свалены на пол. Среди них копошились немецкие солдаты.

— И эта нация дала людям таких гениев?! — ни к кому не обращаясь, воскликнул Петро по-немецки. — Да, дала, — ответил он сам себе. — Но она же породила и чудовища вроде этих солдат.

Солдаты приутихли, подняли головы от рассыпанных по полу книг, с любопытством наблюдая за чудаком в штатском платье.

Петро встретился глазами с капралом.

— Вы за обедом, очевидно, пользуетесь ножом и вилкой, не правда ли? Но это, капрал, отнюдь не является признаком культуры.

Капрал двинулся на него, изображая на лице крайнее изумление дерзостью штатского.

— Как можно разрешать своим солдатам так обращаться с книгами? Вы что, дикие гунны, варвары, которые взялись уничтожить все завоевания культуры? Книги — святая святых, пан капрал, это…

Белесый одутловатый капрал с подстриженными усиками подступил к Петру, впился в него налитыми кровью глазами.

— Кто ты есть? — спросил он резко.

— Я лемко, русин я… — Петро решил назваться тем, кем был для всего мира Иван Франко, — я, господин капрал, украинец, я…

Петро не договорил. Левая капральская рука схватила его за грудки, а правая размахнулась увесистым кулаком.

— А я есть немец, я есть кайзеровский зольдат! Получай, русская свинья! Вот еще и еще! Забрать! — крикнул капрал подчиненным. — И в полевую жандармерию!

На допросе установили, что Петро Юркович якобы русский шпион и, как таковой, подлежит смертной казни.

На этот раз Петра спасла от смерти Стефания, чей голос он неожиданно услышал над собой в тюремной камере. Он поднял голову с жесткого топчана, не веря своим глазам: перед ним стояла Стефания, та изящная панночка, по которой он когда-то жестоко страдал, добиваясь ее взаимности. В первую минуту ему померещилось, что он видит все это во сне, и, лишь когда Стефания стала расспрашивать его о здоровье, он поднялся, приводя себя в порядок и поправляя волосы на голове.

— Какими судьбами, панна Стефания? — смущенно спросил он.

По ее рассказу выходило, что на днях вместе с Кручинским она приехала во Львов и по пути в гостиницу заметила Петра под конвоем и, естественно, догадалась, что с ним что-то случилось. Он поблагодарил ее за добрую память и бегло, чтоб оправдаться перед ней, посвятил ее в обстоятельства, приведшие его сюда, в эту зарешеченную клетушку.

Стефания возмутилась поведением немцев, не стесняясь в эпитетах по их адресу, многозначительно, с видом опытного политика, сказала, что подобные союзники Австро-Венгрии, как вильгельмовская Германия, лишь компрометируют перед народом добрую славу габсбургского трона.

— Добрую славу? — изумился Петро. — Какая там добрая слава, панна Стефания?!

— Что значит какая? — в свою очередь удивилась Стефания. Она прошлась по стреле золотого луча, упавшего из-за решетки на серый цементный пол, и, разнося по комнате нежный запах духов, принялась с приподнятой восторженностью расхваливать Петру достижения украинской громады во Львове, которой Франц-Иосиф разрешил сформировать войска под украинским национальным знаменем. — Это же замечательный сдвиг, господин Юркович! Знамя свое, герб на мазепинце свой. Прошу, вот такой княжеский трезубец, — Стефания поближе подошла к Петру, давая ему разглядеть золотой трезубец, приколотый на ее слегка выступающей под шелковой блузкой груди. — Нравится? — И с ребячьим восхищением взмахнула рукой над шляпой: — И командование свое, украинское! Вы это можете, милостивый государь, уразуметь?

Петро помолчал, разглядывая со своего жесткого топчана ее изящные белые туфельки, и вдруг, подняв голову, хмуро посмотрел Стефании прямо в глаза.

— Кровь, которая льется ради Габсбургов, если не ошибаюсь, тоже украинская. И что же, украинские парни вот так- таки без колебаний готовы отдавать свою жизнь за австрийский трон? — с явной иронией спросил он.

— Я вижу, господин Юркович, вы и перед лицом смерти каким были, таким и остались, — тонкое личико Стефании сразу утратило свое обаяние.

— Признаться, пани Стефания, — сказал он глухо, — таким и остаюсь.

— Ну что ж… — Она закусила нижнюю губу, теребя в руках белый платочек, не находя себе места. И, подхватив подол широкой юбки, быстро зашагала к двери. — Пеняйте на себя, господин Юркович! — бросила она, обернувшись с порога.

Тем не менее в сердце Стефании еще сохранилась капля жалости к своему бывшему другу. Стефания, очевидно, имела сильное влияние на Кручинского, а тот, в свою очередь, на кого-то из должностных лиц, решавших судьбу Юрковича, — его вскоре выпустили и под стражей отвезли в саноцкую тюрьму.

Застенок в Саноке с почти каждодневными допросами у Скалки, который добивался признания, куда же девался жандарм, получивший приказ арестовать его, Юрковича, еще осенью 1914 года, был, пожалуй, не самым тяжелым испытанием в жизни Петра. Талергоф, страшный лагерь смерти под Грацем в Австрии, куда его загнал своей властью Скалка, — вот что представлялось ему бездной человеческих страданий. Нетопленные, обнесенные колючей проволокой бараки, физическое и моральное издевательство — все это кончилось для Петра тифозным бараком, откуда была одна-единственная дорога — в братскую могилу.

Разве можно забыть этот мрачный, сколоченный из досок барак? Петро видит себя, исхудалого, обросшего, среди безнадежно больных людей, что мечутся в горячке, бьются в предсмертной агонии… Боже мой, как страшно хотелось жить в ту минуту, когда он впервые очнулся после долгих дней бессознательного состояния. Огонек жизни, он это ощущал всем своим существом, гаснул в нем, подобно тому как гаснет лампа, в которую забыли налить керосин. Даже пальцами шевельнуть недоставало сил. Но чей-то удивительно ласковый голос, наперекор всем злосчастьям, шептал у него над головой: