Когда она вернулась, я не посмел спросить, кто такой «вексель», а про себя подумал: должно быть, кто-то пожадней Нафтулы, раз папа понес ему всю заработанную в Америке пачку долларов.

Но мама сама, заставив себя улыбнуться, сказала:

— Проспал ты все, хлопец. Нечего будет тебе записать в дневник.

7

Очутившись в полутемных сенях, Петро постучал в низенькую дверь и, услышав знакомый голос («Пожалуйста, заходите»), потянул за ручку, с трудом, согнувшись, просунулся в домишко.

Из небольшой кухоньки, где царил извечный беспорядок, который можно наблюдать во всех на свете кухнях одиноких холостяков, на него пахнуло запахом поджаренного сала. Над плитой маячила склоненная фигура хозяина, всецело занятого молоком, которое вот-вот готово было вздуться пенкой и убежать из синего эмалированного горшочка.

— Гратулюю, Михайло!

Где бы ни были Петро и Михайло, сколько бы с того времени, как они расстались, ни утекло воды из Сана в Вислу, это давнее семинарское приветствие всегда звучало в их сердцах, вызывая в памяти приятные минуты о первых ростках их дружбы.

— О, гратулюю, Петруня!

Щерба забыл о молоке, бросился обнимать друга, хотел помочь ему раздеться, да на раскаленной плите вдруг прыснуло, зашипело, и небольшая кухонька наполнилась едким чадом. Горело молоко. Хозяин ахнул, кинулся к горшочку, отдернул руки назад, зашипел от боли, потряхивая обожженными пальцами, беспомощно засуетился, ища тряпку.

— Вот так всякий раз, — бросил он. — Никак, холера его возьми, не научусь с ним управляться.

Когда молоко, перелитое в обливную крынку, уже стояло на столе в комнате, а на двух тарелочках дымилась только что поджаренная на сале яичница, Петро, успевший помыться и причесаться с дороги, между прочим, в шутку заметил:

— Состарился в холостяках, а все не додумаешься, как помочь беде, не обжигать себе пальцев.

— Ты лучше садись да ешь, — сказал Щерба, пододвигая поближе к гостю масленку и корзинку с нарезанным сеяным хлебом. — Я понимаю, на что намекаешь. Вот на твоем месте, Петруня, я таки и в самом деле давно бы подыскал себе пару. А для меня, пожалуй, во всей Австрии не найдется такой, которая бы согласилась пойти за мной по этапу.

— А почему по этапу? — Петро оглядел чистую, в два окна, комнату с простой опрятной мебелью и даже с кипой книг на этажерке у кровати. — Или тебе плохо, Михайло, на саноцкой фабрике?

— Да нет, чем плохо, — Щерба обтер салфеткой губы, взглянул с усмешкой на гостя, — неплохо… пока администрация не разнюхает, что Михайло Щерба, помимо обязанностей табельщика, связан серьезными обязательствами по отношению к рабочим, один из организаторов профессионального союза на фабрике.

— Как? — Петро откинулся на выгнутую спинку стула. — Ты и здесь, Михайло, водишь за нос администрацию?

— Пока что вожу. Ибо пользуюсь доверием у коменданта, майора Скалки. — Щерба рассмеялся. — Даже пиво с ним пью. Да-да. Каждое воскресенье после церковной службы выпиваем по три бутылки за мой счет. — Щерба перестал смеяться, отбросил волосы и опять взялся за еду. Потом добавил задумчиво, словно бы для самого себя: — Только вот никак не раскушу, в самом деле комендант Скалка болван или, что не исключено, лишь разыгрывает болвана, чтобы таким способом попристальнее ко мне приглядеться.

На некоторое время разговор оборвался. Петро пытался представить себе, как это мирно посиживают в казино социалист Михайло и комендант жандармов Скалка и какая сила воли нужна, чтобы вести благопристойную беседу со злейшим врагом своим и не трахнуть коменданта тяжелой стеклянной бутылкой по седеющей голове. А вот он, Юркович, учитель, пожалуй, не сумеет сдержать себя нынче. Через полтора часа зайдет к Маркову в номер гостиницы и скажет, повернув за собой ключ в дверях: «Вы, господин Марков, первейший в мире подлец. Вы торгуете доверием простых лемков. Во имя народа, который вы продали царю, я бы поступил с вами так, как поступил Тарас Бульба со своим изменником сыном…» Петро доел яичницу и, отложив вилку, поднял голову от тарелки. Сказал, взглянув с сочувствием на товарища:

— Трудна, ой трудна твоя роль, Михайло.

— Да, не легка, — согласился Щерба. Он поднялся, налил сперва Петру, потом себе по стакану горячего молока. Спросил: — Был у брата?

— Нет. Прямо с поезда к тебе, — ответил Петро.

— О-о! — вырвалось у Щербы с радостным возбуждением. — Так ты, Петруня, ничего не знаешь! — Худощавое лицо хозяина засияло от удовольствия. — Можешь гордиться, Петро, своим братом. Не каждый бы на такое пошел. — Щерба понизил голос, заговорил более уравновешенным тоном: — Откровенно сказать, не верил я, не ожидал, что собственническая душа простого газды, жившего мечтой об увеличении своего клочка земли, способна на такой поступок. — Щерба обрисовал Петру чрезвычайно сложную ситуацию, которая возникла на вагонной фабрике после последней забастовки, рассказал, какую услугу оказал им Иван со своими долларами, которые решился одолжить без всякого векселя профессиональному комитету. — А имея в кассе деньги, мы, Петро, смело, не колеблясь предъявили ультиматум администрации и… — передохнув, Щерба хлопнул ладонями по скатерти, — и выиграли, пан профессор! Администрация, напуганная нашей настойчивостью, вынуждена была заключить коллективный договор.

Петро слушал, прихлебывая маленькими глотками молоко, но в мыслях держал другое, — он не разделял радости товарища, политическая деятельность которого и на этот раз, как тогда, в семинарии, казалась ему бессмысленной.

— Признайся, Михайло, — спросил он, приглаживая кончиками пальцев усики, — твоей национальной гордости это не умаляет?

Хозяин недоуменно вскинул глаза на гостя:

— Не понимаю, профессор. — Слово «профессор», когда это касалось Петра, он всегда произносил с оттенком иронии. — Не доходит что-то до меня.

— Ну, как тебе, Михайло, объяснить… — Петро вдруг почувствовал, что высокий гуттаперчевый воротничок стал ему тесен и мешает свободно говорить, он оттянул его пальцем, помянув попутно недобрым словом проклятую моду. — Последнее время, как приехал из России, я много над этим думал. Вот ты, Михайло, украинец, и у тебя есть своя гордость. Как бы тебе трудно ни было, ты крепко держишься Ивана Франко. А вспомни, друже, семинарские времена. Не раз мы с тобой лупили этих зазнаек ляхов. И не каких- нибудь там панков, а таких же, как мы, лапсердаков из ремесленных семей. Припоминаешь? А теперь — прямо-таки удивительно, Михайло, ты всей душой предан им, живешь их интересами.

Щерба подумал: «Чтобы порвать с москвофильством, тебе понадобилось посетить Россию, а чтобы избавиться от национальной ограниченности — не знаю уж, пан профессор, куда тебе следовало бы податься».

А вслух сказал, снисходительно улыбнувшись:

— Во-первых, ты, Петруня, все смешал в одну кучу. Когда мне случайно попала в руки первая книжка Франко, я перестал ходить с тобой на «охоту» за этими «лапсердаками». Во-вторых, на фабрике нашей не только поляки работают, немало там и украинцев, или русинов, как они себя называют…

Петро нетерпеливо отмахнулся:

— Но ведь этих русинов поляки считают за быдло.

— Подожди, подожди, профессор. Опять не то говоришь, смешал две антагонистические социальные группы: польскую администрацию с простыми рабочими-поляками.

— Я не смешиваю, я-то знаю, в чем разница, да сами поляки не желают знать. Они солидарны в своей ненависти к нам.

— Ошибаешься, Петро. Последняя забастовка показала обратное. И поляки, и украинцы держались сплоченно против администрации. Враг у них общий. Хоть и случались шовинистские выпады.

— Все же случались?

— И сейчас случаются. И разносят эту заразу не только поляки, но и украинцы. Такие, например, как бывшая твоя невеста, дочь Станьчика. Прости меня, фурия, а не девушка. В своей националистской экзальтации она доходит до крайностей.

— Ну уж извини, Михайло… — Петро насупился, на щеках, сквозь тонкую кожу, проступил нежный, совсем девичий румянец, — Между прочим, дочь Станьчика никогда не была моей невестой. До этого у нас, слава богу, не дошло.