В передних рядах поднялся шум протеста, завертелся, как вьюн на горячей сковородке, Марков за столом президиума. Щерба стукнул кулаком по трибуне.

— Прошу выслушать меня, как я ваших представителей выслушал!

— А кто ты такой, что мы обязаны тебя слушать? — послышался голос того самого панка, который перед началом собрания бросил презрительную реплику по адресу «сермяг». — Да ведь ты, Щерба, первейший ренегат, раз пошел служить в контору к польской администрации.

Щерба ответил:

— Я служу рабочим, а не польской администрации. Администрация фабрики вчера уволила меня, сударь, а рабочие, сударь, видите ли, не отпускают от себя, я им нужен, хоть и украинец.

— Не велика честь вашей нации иметь таких украинцев, — не унимался панок, энергично жестикулируя. — Ты, Щерба, объединяешься с нашими врагами, ты на каждом шагу предаешь национальные интересы, ты…

Петро сцепил зубы, весь напрягся, и, если б не брат, схвативший его за руку, он навалился бы на неугомонного крикуна и заткнул ему глотку. Особенно же взбесило Петра, что узколобый панок обвиняет Михайлу как раз в том же, в чем недавно он сам обвинял своего друга.

— Простите! — крикнул Петро, вскочив на ноги. — Простите! Но мы все знаем, кому служит Щерба, — народу, рабочим, сударь, а вот вы… — Всегда вежливей в обхождении, мягкий по натуре Петро вдруг взорвался, и сгоряча у него сорвались слова, которые он никогда не произносил: — Простите, а вот вы, сударь, никакой не украинец, а паршивый пес, который брешет с чужого двора.

— Прекратите! — закричал Марков, хватаясь за звонок на столе. — Щерба, я лишаю вас слова!

— Не имеете права! — раздался из задних рядов угрожающий голос.

— Пусть говорит!. — подхватило еще несколько голосов, а за ними все крестьяне в проходах, на подоконниках, в оркестровой яме. — Говори, Щерба, го-во-ри-и!

Тогда поднялся отец Кручинский и, подняв над головой руку, зычным голосом попросил у уважаемой публики разрешения задать несколько вопросов социалисту Щербе.

— Например, такой, уважаемая публика… — Кручинский сделал паузу. Черты его сурового продолговатого лица помягчели, в темных глазах промелькнули лукавые искорки. Хорошо зная, как много значит религия в жизни его прихожан, заранее наслаждался своей победой. — Вы верите в бога, хотел бы я знать, или, может… Почему вы так уставились на меня, господин-товарищ?

— А потому, — ответил Щерба, — что здесь вам не церковная исповедальня, а народное собрание. Мой бог не подвластен вам.

— Карл Маркс верно, что не подвластен, ибо то был человек иудейской веры, а Франко, которому вы молитесь…

— Вы, егомосць, недостойны даже имя это произносить, — перебил Кручинского Щерба. — Франко по тюрьмам за простых людей, за мужицкую правду сидел, его, закованного в кандалы, по этапу босиком гнали, а вы, егомосць… чем можете похвалиться? Что вместе с панством сели на хребет бедному мужику?

Марков вскочил с кресла, схватил со стола звонок, потряс им.

— Я категорически лишаю тебя слова! — закричал он на Щербу. — Прочь с трибуны, бунтовщик! Прочь! Прочь!

Но люди запротестовали, закричали так, что панки в первых рядах вобрали голову в плечи, словно ждали, что страшный крик из сотен мужицких глоток, превратясь в огненную массу, смертельной лавиной падет на них… Крестьяне в задних рядах, те, что сидели на подоконниках, бросились вперед, с угрозами требуя от господ на сцене продолжения дискуссии, те же, что сидели в оркестровой яме, догадались приставить лестницу и вскоре, под одобрительные крики из зала, очутились на сцене.

— Вон отсюда! — кричали крестьяне, наступая на панков в президиуме. — Мы сами продолжим собрание. Это наше собрание, мужицкое!

Вызванная Марковым полиция пресекла неожиданный мужицкий бунт против своих политических вождей. Люди вынуждены были разойтись.

Юркович с Щербой выходили из здания «Просвиты», окруженные толпой крестьян. Поглядывая на огромный круг затуманенного солнца, которое вот-вот готово было нырнуть за горы, зеленеющие на горизонте, Петро сказал:

— Немного прочистили Франко дорогу в наши горы. Теперь без попов, вернее, в обход им пойдут книги Франко к нашим лемкам. Так что нынешнее собрание нам очень кстати.

Щерба ответил:

— Боюсь, Петро, что тебе лично Кручинский постарается сторицей отплатить за оскорбление перед прихожанами.

— А тебе, Михайло?

— Мне что. У меня волчий билет. Не привыкать. Буду брать пример со своего учителя. Того не пугали железные наручники.

— Не испугают и меня, Михайло. Вот мои свидетели. Это была всенародная присяга друзей перед лемками-единомышленниками.

* * *

Стефания дождалась на улице Кручинского, и они вместе пошли к бричке, стоявшей с кучером у знакомого адвоката, и не по дороге к Ольховцам, а по направлению к городской квартире, которую священник, тайно от прихожан, нанял для своей возлюбленной. Некоторое время шли молча. Из-за семенившей рядом с ним панночки Кручинский, который был на голову выше ее, вынужден был то сдерживать свой шаг, то, вырвавшись вперед, нетерпеливо поджидать ее.

— Тебе, я вижу, не терпится что-то сказать мне? — наконец произнес он, когда, миновав узкий, полутемный переулок, они вышли на площадь.

— О, пан отец прекрасный психолог, — сказала Стефания.

— Нетрудно догадаться. — Он скользнул глазами по ее невысокой, будто выточенной фигурке в сером костюме, задержал взгляд на тонких чертах недовольного личика. — Эти надутые губки я уже достаточно изучил. — И, помолчав, спросил: — Тебе не понравилось мое выступление?

— Вы угадали, егомосць.

Он склонился к ней, ожег ее личико влюбленным взглядом, взял бы даже под ручку, если бы его плечи не обременяла черная сутана.

— Н-ну, говори, любовь моя.

Она огорченно вздохнула:

— Мне совестно это говорить вам, пан отец. Но вы далеко не показали себя сегодня героем. По крайней мере, в моих глазах…

Стефания смолкла, опустила голову так низко, что поля небольшой белой шляпки закрыли ее бледное личико.

— Будь до конца откровенной, — поощрил ее Кручинский.

— Я с вами всегда откровенна, как на исповеди. Пора уже вам узнать меня. Я ожидала, что пан отец выступит на сегодняшнем собрании как пророк, что ваше слово… — Стефания умоляюще взглянула на Кручинского. — Прошу извинить меня, но я не таким хотела бы вас увидеть. Вы так много рассказывали мне о гетмане Мазепе, о его трагическом подвиге… Именно что-то вроде этого думала я услышать от вас на собрании. Чтобы ваше слово обжигало, чтобы враги падали ниц, а друзья… — При последних вспышках вечерней зари Кручинский увидел, как бледное лицо ее зарделось. — А друзья чтобы подняли вас на руки и понесли, понесли над Карпатами, над Украиной, как знамя свое, как пророка!..

— Любимая моя…

— В эту минуту, — прервала она его, качнув головой, — в минуту нашей неудачи нам не следует говорить ни о чем подобном.

— Но почему же неудачи, Стефания? Ты думаешь, что мое слово не пробудило ни одного сердца?

— Да, ни одного.

Установилась долгая, гнетущая пауза. Шли не спеша. Кручинский взвешивал слова Стефании. Наивные, но искренние слова гимназистки, еще не научившейся смотреть на мир своими глазами. Стефания, конечно, в какой-то степени права. Он выступал на собрании в той же манере, как выступает каждое воскресенье перед прихожанами в церкви, не больше того. Даже позавидовал социалисту Щербе. Вот бы кого перетянуть на свою сторону. С недоучкой панночкой, пусть даже она до глубины сердца прониклась мазепинскими идеалами, много не сделаешь. Стефании хотелось бы, чтобы он соловьем разливался перед темным мужичьем. Э, нет, речами здесь дела не поправишь. Лемковщина до тех пор будет оставаться под влиянием демагогии Маркова, пока митрополит Шептицкий не очистит все приходы от москвофильских священников. В Синяве, к примеру, что учитель, что священник дудят в одну дуду… Хотя нет, так было до недавнего времени. Нынче же учитель Юркович позволял себе реплики, поддерживающие Щербу. Вернулся из России с новым богом — социализмом…