Иван разошелся так, что его, должно быть, приняли за крупного рабочего активиста, а Михайло Щерба, даром что ученый, оказал ему честь, назвал по-рабочему «товарищем». После того зашел разговор о том, что в страховой кассе мало денег и рабочие долго продержаться не смогут. Тут-то Иван сгоряча и бухнул насчет своих долларов, — дескать, кстати пришлись бы стачечникам…

Ну, а теперь что? Пока дойдет до дому — вовсе остынет, каяться, пожалуй, начнет. Пьонтек ведь сам признался, что заем состоится без векселя, лишь под честное рабочее слово. Тогда Иван не обратил на это внимания: без векселя или с векселем — не все ли равно! — так загорелся желанием помочь комитету, а сейчас, когда поостыл малость, лезут в голову разные невеселые мысли. А что, как уездный староста пришлет в помощь директору имперских солдат? Ведь забастовка — не обязательно выигрыш, она может обернуться и тяжелым, кровавым поражением. Тогда что, Иван? Плакали твои денежки. С такого голого пролетария, как Пьонтек, ничего не получишь. Разве что вошь на аркане.

Так и сяк прикидывал, шагая против ветра. Дорога вроде и не дальняя, меньше часа хорошего ходу, да нынче показалась она Ивану вдвое длинней, так истерзался он душой. Пока дотащился до дому, такого страха на себя напустил, что решил было даже не заикаться Катерине про доллары и, чтоб не стыдно было перед Пьонтеком, сейчас же послать сына с извинением: так, мол, и так, Ежи, деньги уже у Нафтулы, отнесла Каська, пока у тебя был.

Увидел сына, еще не входя во двор. Тот как раз после обеда выгнал корову и ждал приятелей, чтобы вместе гнать скотину к лесу, а пока держал свою пеструху на длинной веревке, позволявшей ей щипать траву на берегу ручья.

— А книжку, Василечко, забыл прихватить. Опять по смерекам лазать будешь?

— Нет, не забыл. — Василь отвернул полу пиджака и показал на чистую, еще не замурзанную книжку «Кобзаря», которую он, подпоясавшись ремнем, сунул за пазуху. — Дядя правду сказал — мы такой книжки еще не видали. Петь по ней хочется.

— В воскресенье у нас соберутся, чтобы вслух мог людям почитать.

— Отчего ж не почитать, папа. До воскресенья мы с Суханей всю прочтем. Ой, видели б, папа, как мальчишки слушают! Евангелие в церкви так не слушают, Ей-богу, правда!

Иван залюбовался на Василя. Ему сдавалось, что такого сына ни у кого на селе нет, даром что Василю не повезло в школе. Стоит только вспомнить его письма в Америку. Не раз у него набегали непрошеные слезы, когда он читал их. Умел мальчонка искренним словом взять отца за сердце…

— А про Бучач, шельмец, пора бы побеседовать. Как думаешь, хлопче? Дыму без огня не бывает, что-то ты там натворил…

— Я, папа, во всем признался маме, — смутился Василь. — Ничего не утаил.

— Маме ты одно говорил, а директор другое пишет. Грозит судом, если ему за разбитый шкаф не заплатят.

— И не заплатим! — вспыхнул парнишка. — Дядя назвал этого бучачского кабана обманщиком. Да еще и негодяем. Не заплатим ни крейцера!

— Ты что, — удивился Иван, — должно быть, опять у дяди был? В самой Синяве?

— За правдой я на край света пойду, — ответил Василь с достоинством, и слова эти прозвучали в его устах как присяга.

— Смотрите только — каков герой! — еще больше удивился отец. А про себя подумал с гордостью: «В деда удался. Его натура. Правдолюб».

— Дядя мне всю правду рассказал, — продолжал взволнованно мальчуган. — И про того обжору пузатого, и про царя…

— Что, что?

— Не верю я ни в царей, ни в императоров. Чьи бы они ни были. Мы за своего императора молимся, читаем хвалебные рассказы про него, а он…

— Замолчи, дуралей, — прикрикнул отец и, словно испугавшись, что у сына вырвется что-то еще более страшное, притянул его за плечи к себе. — Откуда ж тебе знать, как дорого у нас за подобные разговоры приходится расплачиваться.

— А я, папа, никого не боюсь!

— Но-но… У «черных когутов»[19] нюх — что у собаки.

Разговор с сыном перевернул Ивану душу. Ушел от него пристыженный, с опущенной головой. Вот у кого надо учиться, упрекал он себя. Умеет на своем настоять, смелый, решительный: поиздевались над его русинством в гимназии — дал по морде панычу, вздумали высечь в бурсе — запустил в палача чернильницей и бежал из Бучача. Никому не дался, кто думал его под себя подмять. Любит, чтобы все по правде, а на всякую неправду кулаки сами сжимаются…

«Да-да, с дедов-прадедов держали Юрковичи в чистоте свою совесть, честно старались жизнь прожить, берегли перед богом и людьми святую правду, и не они в том повинны, что не дотянулись до звезд небесных, что их на каждом шагу подстерегали нужда да горе».

«Врешь, Иван! — прикрикнул на самого себя. — Была у тебя сегодня возможность достичь того, о чем когда-то с Катериной мечтал, да ты, глупец, испугался, что не вексель, а свое честное слово обещали тебе люди».

* * *

Я получил привилегию: после того как вернулся из Бучача, мне разрешили спать отдельно, в боковушке, не с детворой на печи. У меня была своя лампа, горка книг на столике, тяжелая стеклянная чернильница, и подаренная дядей толстая клеенчатая тетрадь, и складная ручка с медным пером. Родители не возражали против дневника, но отец поставил одно условие: об императоре и жандармах ни слова!

Не знаю, с чего начинать нынешнюю запись. Описать, что ли, сперва, как слушали вчера у опушки леса «Кобзаря» и что за беседа завязалась после того у нас, или рассказать, что творилось эту ночь у нас в доме. Перед сном уже строчки не было сил написать, едва коснулся головой подушки, тут же обо всем забыл, поплыл куда-то, будто облачко, на которое подул внезапно ветер. Сколько я проспал — не знаю, только проснулся среди ночи от маминого плачущего голоса за перегородкой. Что случилось? Я никогда не слышал, чтобы мама так горько плакала. Тайком, чтобы никто не слышал и не видел, она еще могла поплакать, а чтобы в голос… Может, папа ее чем обидел? Но отец, как бы сильно ни рассердился, никогда даже голоса на нее не повышал. Я было испугался, что с отцом какая-нибудь беда стряслась, но тут услышал его голос, он, словно бы утешая ее, говорил что-то, явно стараясь успокоить. Я поднял голову повыше от подушки, затаил дыхание и уже мог разобрать слова:

— Пойми же. Прежде чем забастовку начать, им необходимо что-то иметь в страховой кассе. А в кассе пусто. Не будь у них детишек, другой разговор, может, я бы и не посочувствовал их беде, но ведь дети же, дети, Катеринка. Такие же, как наши. А насчет векселя — и в голове не держи. Ихнее слово святее векселя.

Я ничего не мог уразуметь. Какое слово, какой вексель? Вечно отец озадачивает загадочными словами. Из Америки писал о каких-то там «прериях» и «резервациях», сейчас «вексель» откуда-то взялся… А мама вроде бы притихла, перестала плакать, что-то говорит, но так тихо, что я уже ничего не могу расслышать.

Потянулись бесконечные ночные часы. Пропели петухи. Сначала соседский, потом наш в курятнике, а потом пошли горланить по всему селу. За перегородкой все еще не спали. У меня не выходила из головы мама. Она, бедняжка, за всех нас намучилась и наплакалась в эту темную летнюю ночь. Потом сквозь сон я опять услышал отцов голос. Он говорил про какой-то мост, будто они давно когда-то поднимались на нем до самого неба. Новая отцова загадка. Что за мост? Как может тяжелый деревянный мост подняться над Саном? То ли мне уже снилось? Я видел на мосту своих родителей. Они поднимались вместе с ним все выше и выше. Мама кричала мне из-за туч: «Смотри, Василь, я вот-вот до солнца достану!» — «То не солнце, мама, — крикнул я с земли, стоя на крутой горе, с которой зимой на санках спускался, — то не солнце, то вексель, мамуня!»

От собственного крика я и проснулся. На дворе уже был день. Я быстро оделся, вышел в горницу и увидел посреди хаты отца, в праздничном американском костюме, и склонившуюся над раскрытым сундуком маму. Она достала знакомый мне узелок с долларами и подала его отцу. У мамы было усталое лицо. Но она уже не плакала и, похоже, совсем спокойно проводила отца до двери.

вернуться

19

«Черные когуты» — австрийские жандармы, названные так за черные перья на касках.