На конверте было два слова: «Москва. Ленину». Щерба улыбнулся. Оглядевшись, надорвал конверт, развернул большой, исписанный крупным почерком лист бумаги, углубился в чтение. Не привыкшая к перу старательно выводившая буквы рука хлебороба низала строку за строкой.

«Дорогой наш земляк и друг, товарищ Ленин. Не поставьте в вину, что не дознались, как Вас следует величать, но слыхали мы, что перед самой войной Вы где-то тут близко от нас прошивали, потому и осмелились назвать Вас своим земляком. Пишут вам старые газды лемки из села Ольховцы, что под Саноком. Сынов наших, когда не замордовали жандармы, забрала Австрия на войну, а мы, старики, остались тут маяться. Слыхали мы, будто у Вас революция разогнала всех панов, что теперь люди Ваши имеют свою трудовую рабочую власть и что Вы, товарищ Ленин, издали такой правдивый декрет, по которому панская земля и все богатства панские и даже фабрики принадлежат теперь простым людям. А у нас все по-старому. Помещик Новак как пановал доныне, так и дальше панует. Леса вокруг, а мы не имеем где сухих палочек взять, чтобы печь истопить. И горы с лесами, и лучшие земли, и пастбища — все панское. Пан себе гуляет, ни к чему рук не приложит, а все имеет, а мы трудимся-трудимся, и ничегошеньки-то у нас нет. Ксендз с амвона научает покорности, ибо такова воля божья, да мы в это уже перестали верить, потому что если тебя за корову, которая съела горстку за канавой в панском лесу, помещичий гайдук огреет нагайкой по спине да еще штраф взыщет, сдерет с тебя последний ринский, так ты, газда, до самой смерти вколотишь себе в мозги, что то не божья, а панская воля…»

Щерба не дочитал, повернулся к Ивану, обхватил за плечи, его большие карие глаза светились радостью.

— Такое письмо никто из нас не сумел бы составить, — заговорил он возбужденно. — Милейший мой газдуня, кабы знала ваша Катерина, какую вы нам службу сослужили! Это же готовая прокламация против оккупантов. Жолнер, который прочитает ее, не сможет остаться равнодушным и не станет помогать своим офицерам грабить Украину. — Щерба наклонился, заглянул Ивану в глаза. — Разве не так, газдуня?

— Может, и так, — согласился Иван, приятно польщенный подобным отзывом ученого человека. — Но это, почтеннейший, вот чем пахнет. — Его рука, прочертившая невидимую линию от шеи до дерева над беседкой, говорила без слов, чем это все пахнет.

— Что верно, то верно, — вздохнул Щерба. — Если попадешься — все. — Он на минуту умолк, вспомнив товарищей, погибших в застенках и под пулями жандармских карабинов. — Но истинный революционер не думает об этом. Он думает обо всех обездоленных, о своем народе. За справедливость, за нашу святую правду он готов даже жизнь свою отдать. Вы, Иван, понимаете меня?

Юркович не сразу ответил, нервно жевал кончик уса, хмурился.

«Не понимает, — подумал Щерба, — не под силу это его крестьянской голове. Собственная земля, дети…»

— Я так думаю, — нарушил молчание Иван. Сложил ладони на коленях, загляделся вроде бы на Днепр, а на самом деле не видел его — углубился в раздумье над превратностями судеб человеческих. — Вспомнил я, Михайло, своего отца. Честный был, работящий. И выше всего ставил правду. За эту самую правду сел за решетку, отбыл свое, а когда вышел, когда увидел, что ничего не достиг за свои муки, что правда по-прежнему затоптана панами, не выдержало сердце, запил… А вот тебя, Михайло, никакая беда не в состоянии сломать. Цепи на руки, тюремная решетка, а ты, что бук, гнешься, скрипишь от боли, а не ломаешься… — Иван дружески положил Щербе руку на плечо. — Сдается мне, что таким, как ты, Михайло, мы должны верить. Коли надо, бери то письмо, делай с ним что знаешь. Только думается мне, что если бы Ленин прочитал его собственными глазами…

— И прочитает, газда Иван, — поспешил успокоить его Щерба. — Если мы напечатаем…

Внезапный взрыв потряс воздух, разговор оборвался. Вспугнутые пичуги вспорхнули с деревьев, взвились вверх, а когда взрыв повторился, рассеялись в воздухе. Восточнее аристократического района Липок поднялась в воздух бурая шапка дыма, закрыла полнеба.

— Что это? — встревожился Иван. — Вроде бы и позиций тут нет…

Щерба усмехнулся, он знал, что это означает. Начало действовать киевское подполье, взлетели в воздух пороховые погреба на Зверинце. Да-да, немцам не должны достаться эти погреба.

— Позиции тут есть, — ответил Михайло. — Только они невидимы для простого глаза.

18

— Что ты скажешь, Стефания? Как тебе нравится эта степь? Величественно! Думается, конца-краю ей нет. Смежишь веки — и уносишься на крыльях фантазии. Люблю помечтать. Может, этой самою степной дорогой двигались, как вот мы, на юг казацкие полки. Боже, сколько здесь романтики! На месте Кащенко я бы рисовал в своих казацких повестях еще более грандиозные баталии, еще более жестокие бои. Чтобы ляхов озноб пробрал, читая о них. Чтобы не забывали Желтых Вод и Корсуня! И москали чтобы знали, на что мы способны.

А откроешь глаза — и снова действительность. Представляю себе, какие урожаи можно здесь собирать! Земля черная, жирная. Центральная рада, мудро поступила, позвав к себе нас на подмогу.

Стефания молчит, ритмично покачиваясь в седле. Разглагольствования Кручинского не доходят до ее сознания. Не верит уже она в святость его- слов. Хлесткие патриотические фразы, не больше. После: того, как он нарушил тайну исповеди усусовца Гуцуляка, они уже не волнуют ее… Рушился химерный мир идеалов, которыми, она жила последние годы. Навеянные Кручинским в пору ее увлечения его экзальтированными патриотическими проповедями, они разлетелись в прах после смерти Павла Гуцуляка.

Страшное чувство безысходности охватило ее. Ни быстроногий белый конь под седлом, ни исключительное внимание и предупредительность, какой окружил ее Кручинский во время длительного путешествия по безбрежной степи, уже не милы душе Стефании, не трогают ее. Кручинский прекрасно знает, зачем потянулся сюда следом за австрийской армией: не романтическое прошлое притягивает его, а жирный чернозем, дающий богатые урожаи. Зато она, Стефания, потеряв все, чем до недавнего времени жила, не знает, ради чего она потащилась сюда.

Лишь чей-то оклик, полчаса назад прозвучавший из толпы, возле очередного хутора, вывел Стефанию из дремотного отупения. В этом таинственном оклике почудилось ей предостережение самого неба, глас девы Марии, под чье покровительство она еще вечером, перед тем как заснуть, отдала себя. Конечно же это было ниспосланное свыше предостережение об ошибочности избранного ею пути, о великом грехе быть соучастницей этого военного похода в чужую страну. Разве мало слез людских насмотрелась она от самого Збруча и до этой екатеринославской степи? Вот святая заступница и предостерегает ее: опомнись, Стефка, приди в себя, пока не поздно…

Василь вместе с другими учениками наблюдал за движением австрийского полка. Устало шагала пехота, грохотала на выбоинах артиллерия, шли сытые кони, навьюченные пулеметами, катились высокие колеса обозных повозок. Василь не отрывал глаз от всего того, что запомнил еще с детских лет. Стоял потрясенный зрелищем. «Оккупанты», — сказал Алексей, а мысленно наверняка добавил еще два слова: «Твои земляки». Да-да, земляки. Может, среди этих пепельно-синих, ненавистных ему мундиров и вправду шагают жолнеры из саноцкой казармы? А может, из его родных Ольховцев? Зачем они- пришли в эту степь? В кого будут стрелять? Наверно, в тех трудолюбивых добрых людей, которые дали приют ему, Василю Юрковичу…

Идут и идут. Измученные, невеселые. Такими же шли они на войну через Ольховцы. Впереди на конях офицеры. А кто ж там, за колонною пехоты, на двух белых жеребцах? Один из всадников в черном облачении католического священника, другой — в серой форме сестры милосердия. Василь впился глазами в эту пару. Еще издали что-то знакомое показалось в них. Когда подъехали ближе, в том, что повыше, крепко сколоченном, с деревянным, притороченным сбоку к седлу крестом, узнал ольховецкого попа Кручинского, а в другой — дочку учителя Станьчика, гордую красавицу Стефанию, в которую был влюблен дядя Петро.