Юркович побледнел. Жандарм на порог — жди, человече, беды. За три года войны немало побили, постреляли людей эти охранители трона. И этот, очевидно, не приволокнуться за молодой пани пришел. Ничего определенного о подпольной деятельности Ванды Юркович не знал, хотя, конечно, порой и думалось ему, что жена известного революционера, возможно, продолжает то, чего не закончил здесь муж.

Но, взглянув на Ванду, Юркович оторопел: его поразило, что она встретила жандарма точно старого знакомого. Даже улыбалась ему, приглашала присесть…

У Юрковича не было никакого желания входить в детали этого знакомства, он до того был оглушен представшей перед ним сценой, что поспешил оставить дом. Быстренько, путаясь в пуговицах, застегнул пальто, кое-как обвязал шею красносиним шарфом, схватил шапку и поторопился к двери.

В сенях Ванда шепнула ему:

— Это свой человек. Когда-нибудь, как вернется Михайло, расскажу обо всем. — А Войцеку, вернувшись в комнату, пояснила: — Это родной брат того самого ландштурмиста Юрковича, что смазал вашего коллегу по физиономии. Друг моего мужа. — И вдруг, изменив тон, озабоченно спросила: — Что с вами, пан Войцек?

Ее изумило поведение Войцека. Он обычно входил сюда как к себе домой, ставил около порога карабин, снимал с головы каску, сбрасывал шинель, незаметным движением пальцев поправлял усики и вообще чувствовал себя свободно, будто не по долгу службы пришел, а в гости. Даже брал на руки Ореста и позволял ему забавляться всякими штуковинками на своем жандармском мундире. А нынче карабин не выпускает из рук, не поприветствовал ее, стоит угрюмый, потупив голову.

— Может, пан Войцек пришел меня арестовать? — спросила Ванда и сама испугалась своих слов, почувствовала, как холодные мурашки побежали по спине. Ей никогда не случалось быть под арестом, она только со слов отца слышала, что это такое — тюремные условия, да еще Войцек рассказывал о чудовищных пытках, каким подвергся ее Михайло в застенках Скалки. Представить не могла скромного, тихого Войцека в роли конвоира. — Ну что же, пан Войцек, всему бывает свой конец. Прикажете собираться?

Вместо ответа он достал из внутреннего кармана мундира вдвое сложенный лист бумаги и отдал Ванде.

Ванда развернула его, узнала размноженную на стеклографе листовку с рисунком Сухани.

— Что это значит, Войцек? — спросила она.

— Мне приказано подложить ее вам, пани, — глухо вымолвил он. — Чтобы завтра при обыске можно было на законном основании арестовать вас. Такой приказ имею от коменданта.

— И почему же пан Войцек не выполнил приказа?

«Боже, зачем она об этом спрашивает?» — екнуло сердце у Войцека.

— Пани Ванда очень нехорошо обо мне подумала, — проговорил тихо, с тоской взглянув ей в глаза. — Я лучше, пани, пойду на смерть, чем…

Она не выдержала его взгляда, чувствуя себя виноватой перед ним, схватила за руку, крепко сжала в своих теплых ладонях.

— Войцек, родной мой! Прошу, простите меня, что я могла такое о вас подумать. Но отныне ты уже не жандарм, Войцек. Ты наш, наш! Верный ученик Михайла. Он знает о тебе и будет ждать тебя во Львове. Ты готов уехать отсюда?

— А пани Ванда как? — заколебался Войцек.

— Обо мне не думай. Я найду выход. Я не одна здесь.

Ночью из Санока уходил львовский поезд. Войцек сел на следующей станции Загорье в полной жандармской форме, с карабином на плече. В кармане лежала составленная Пьонтеком легитимация, которая давала Войцеку право на свободный проезд в служебном купе.

17

Киев поразил Ивана Юрковича не высокими белыми зданиями, не красотой зеленых холмов и бульваров — их он еще не успел толком рассмотреть — и не жарким блеском золоченых куполов святой Софии, а громыханьем обозов, артиллерии, залихватскими маршами военных оркестров, под которые должны были отбивать парадный шаг жолнерские колонны, флагами на башнях и воротах, среди которых он узнал и кайзеровские, и желто-синие, местной власти. При полном снаряжении, поблескивая на солнце парадными касками, двигались за инфантерией[41] немецкие драгуны, а на тротуарах позванивали шпорами офицеры; горделиво выпятив грудь, словно проглотили свои сабли, ехали в открытых автомобилях важные генералы. Иван, хоть и надоело козырять этим заносчивым военным господам, все же вынужден был это делать, если не хотел беды, подобно той, которая свалилась на него в Саноке. Должен еще благодарить бога, что так счастливо выбрался из когтей жандармского коменданта Скалки. Теперь будет осторожнее, а если уж придется всыпать императорским гончим псам, так не при офицерах.

В конце-то концов, этой парадной шумихой его не обманешь, он уже кое-что кумекает в их политике облапошивания. Пьонтек ему много кое-чего порассказал об этой политике. Не ради развлечений и не ради этого парадного марша по улицам Киева пришли сюда австро-немецкие войска. Какой-то штатский, с которым Иван познакомился еще в дороге, на перроне жмеринского вокзала, назвал страшную цифру, которую — хлебом и скотом — согласилась выплатить немцам Центральная рада, чтобы они помогли им пушками и пулеметами выгнать с Украины большевиков. Но тот человек — по глазам видать, что голова есть на плечах — крепко тогда сказанул:

— Коли так, придется немцам весь украинский народ с Украины выгнать.

Иван серьезно возразил:

— Такого быть не может. Я вот с Карпат, с Лемковщины, может, слыхали, из-под самого Санока, так как же можно нас всех выгнать с родной земли? Скорее мы сами, если дружно возьмемся, выкурим проклятых тамошних шляхтичей из их гнезд.

Собеседник, похоже, ждал подобного ответа, — оглянувшись, он сунул ему украдкой напечатанный листок бумаги, да еще и научил, где, когда и кому следует его читать. Иван уже было хотел поделиться с новым знакомым своей тайной — в его кармане лежало письмо Ленину, писанное под диктовку ольховецких газд, — да неожиданно свистнул паровоз, поезд тронулся, и ему пришлось бежать к своим.

Сейчас это письмо — главная Иванова забота. В чьи бы руки понадежнее передать его? Или, может, опустить в почтовый ящик? Приглядывался к штатским, выискивая кого поприветливее, да почти все они поглядывали на его особу недружелюбно и, торопливо обгоняя, бежали куда-то по своим делам. Иван, конечно, понимал, что для здешних людей он иностранец, завоеватель, а о завоевателях не пекутся, их бьют. Не станет же он кричать посреди улицы: «Да побойтесь вы бога, киевляне, чего вы шарахаетесь от меня? Не смотрите вы на мой мундир, я такой же бедолага, как и вы!..»

Ан, углядел-таки среди прохожих человека, к кому можно смело подойти. Приятное, ненасупленное лицо, довольная усмешка на холеном лице, одет легко, по-весеннему, в левой руке пачка газет, в правой — блестящая тросточка. Иван поправил на голове шапку и решительным шагом направился к горожанину.

— Прошу прощения, сударь! — Отдал честь, щелкнув каблуками подбитых гвоздями ботинок.

От неожиданности горожанин остановился, ответил на приветствие, коснувшись пальцами полей серой фетровой шляпы.

— Пожалуйста, пожалуйста, господин жолнер.

— Я хотел бы, если вы, сударь, здешний, спросить, действуют ли вон те почтовые ящики? — Иван показал на один из них, прибитый к белой стене высокого здания.

— Конечно, действуют, — ответил горожанин.

— Так, значит, если я опущу свое письмо в ящик, то оно дойдет до… — Иван запнулся, подумав: а не опрометчиво ли открываться чужому человеку, не вляпаться бы опять в какую передрягу, но приветливый взгляд добрых глаз, с любопытством разглядывавших его, подсказал ему, что этот красивый панок нисколько не похож на тех панов и подпанков, которых он знал в родном краю, и потому закончил со всей искренностью, — до Москвы, сударь?

— До Москвы? — переспросил панок.

— Так, до Москвы, — подтвердил Иван.

— О-о, — словно бы даже обрадовался панок. Он оживился, весь превратившись в любопытство, потянулся за письмом. — Можно, господин жолнер, взглянуть, кому оно адресовано?

вернуться

41

Инфантерия — пехота.