Изменить стиль страницы

— Постой, постой… — приподнялся Кузьма и озабоченно захлопал красноватымй веками. — Чей же ты будешь?

— А вот узнай!

— Не признать, парень! — вздохнул, помолчав, Кузьма и безнадежно махнул рукой.

Владимир назвался, Кузьма заморгал еще чаще:

— Так тебя же убили?!

— Видишь вот — не совсем.

— Не до смерти, значит?.. Ну что? Это оно хорошо, пожалуй, — глубокомысленно заключил Кузьма. — Это оно неплохо.

— И тоже так думаю, — согласился Владимир и теперь только вспомнил, зачем он спустился на елань. Хотел умыться, а вымок по грудь.

Кузьма покачивал сухонькой головой, на лице его, сморщенном, как печеное яблоко, отражалось раздумье, так не свойственное этому въедливому и крикливому мужику в прежние годы.

— Так и сидишь тут сторожем? — осведомился Владимир.

— Так и сижу, караулю. Невесело одному-то. Ой как невесело, — пожаловался старик. — С собакой, с котом только и поговоришь. Осенью да зимой еще терпимо: людно на мельнице; а весной — ну хоть волком вой!

— А чего же к дочери не уйдешь?

— Это к Дарье-то? — Кузьма пожал плечами. — Можно оно бы, можно. На старости лет отца родного за порог не выгонит. Да не могу — виноватый я перед ней. С самого выданья виноватый.

Кузьма тронул пальцами сероватый пушок на затылке, а Владимиру по-человечески стало жаль этого ветхого старикашку. Прихватив здоровой рукой добычу, Дымов поднялся с ней на плотину, дождался Кузьму, передал ему щуку.

— Надо ее того… — снова засуетился старик. — Коли шибко торопишься, я ее — топором! Какую тебе половину — хвост али голову? Чешую-то, ее и потом снять можно. Посиди на бревешке, я разом!

Весь берег завален был бревнами. Штабеля ошкуренного строевого леса возвышались по обе стороны полевой дороги. Сложены по-хозяйски — рядами и на прокладках, комли выровнены.

— Чего это строить собрались? — спросил Владимир. — Бревен-то заготовили на целую деревню.

— Председатель запасает, — безразличным тоном ответил Кузьма. — Пилораму, слышь, покупать собирается, подыскивает механика. А ставить ее мыслит тут же, при мельнице. Накатали вот кругляку, а для чего — молчит. Он ведь у нас не больно разговорчивый, Андрон-то Савельич. Может, для города. Нефтяники там дюже строятся. А лесу тут тысяч на сто.

Кузьма забежал в сарайчик, вынес оттуда широкую доску, снова нырнул в дверку — за топором, а пока приноравливался да примерялся, как бы ему лучше поделить отменную рыбину, приплясывая возле доски, Владимира на мосту уже не было.

* * *

В этот день нездоровилось что-то Анне. С вечера еще началось: то пот на висках выступит, то озноб прокатится по спине. И ночь спала неспокойно. На рассвете завязала потуже полог под низом зыбки, чтобы Степанка не вывалился, осторожно вышла из дому, накинула на пробой петлю. После дойки сказала Дарье:

— Неможется мне. Голова — как чугунная и знобит.

— Баню пожарче, да с веником, — посоветовала та. — А потом — чаю погорячей выпей с сушеной малиной. Хорошо пропотеешь под одеялом, вот и пройдет. Ладно уж, вечером оставайся дома, управлюсь тут со своими девками.

День с утра обещал быть жарким, даже росы не было, на деревьях листья не шелохнутся. Ребятишки спали еще, когда мать вернулась. Прибрала в избе, кашу жиденькую для Степки сварила, накормила обоих. Мелочь всякую простирнула, а голова гудит, лоб горячий.

Часам к десяти затопила баню. Наносила воды из колодца, плеснула на раскаленную каменку, чтобы чад выпустить вон. В предбаннике сбросила юбку, кофту. В одной рубахе вздумала пробежать огородом в избу: гребешок забыла. Взялась уж за дверку, да ладно, что открыть совсем не успела. Скорее прихлопнула ее, да на задвижку: шагах в десяти, за плетнем, стоял бородатый дядька. На дворе жарынь, а он в стеганке, голова не покрыта, седая. Рукой за кол держится, шею вытянул и в сад заглядывает. Постоял и пошел, снова остановился. И чего ему надо тут, по-за пряслами? Добрые люди дорогой ходят, а не задворками. Долго смотрела в щелку, как удаляется широкая спина. Так в деревню и не свернул; ссутулясь, поднимался на Метелиху. И опять непонятно: если вор какой или беглый, на виду у всей улицы не будет на гору лезть.

Анна вернулась к скамейке — лежит гребешок под мочалкой. Разделась совсем, налила в таз щелоку, распустила волосы и не утерпела: пригнувшись возле низенького оконца, еще раз глянула на вершину горы. Человек остановился у решетки Верочкиной могилы, склонил голову…

Деревня как вымерла. Редко-редко появится где- нибудь в огороде согнутая вдвое фигура древней старухи, пробежит через улицу пес. Пусто и на бригадном дворе, и на скотном — за озером. Откуда-то издалека, со стороны Ермилова хутора, временами доносится приглушенный рокот трактора: рожь, наверное, молотят, да за Каменкой в одном месте убирают с поля бабки. В излучине, выше Красного яра, прилегло у водопоя стадо.

Владимир сел на брошенную куртку, привалился плечом к ноздреватому серому камню, безотрывно смотрел на крылечко родного дома. Так решил еще в госпитале, когда после долгих месяцев впервые смог сам написать письмо Анне и ждал ответа; так думал у тлеющего камелька в партизанской землянке, после того как вырвался из людоедских лап коменданта лагеря обер-лейтенанта Пфлаумера: да и в самом лагере за год с лишним часу не проходило, чтобы не встала перед глазами островерхая шапка Метелихи и деревенька, раскинувшаяся у ее подножья.

Ждал этого дня, надеялся, верил, что придет он. С необузданной, дикой яростью цеплялся за жизнь, за малейший проблеск ее, за еле приметный вздох. Думалось, вот он вернется, встанет в рост на вершине, распростерши руки, чтобы обнять сразу всё — и леса, и горы. И чтобы было это обязательно утром, на восходе солнца. Анна увидит его из окошка, простоволосая и босоногая прыгнет с крыльца.

Это придавало силы, согревало на голых плитах каменного подвала, на допросах заставляло молчать, зубами стискивать лютую боль от ударов кованых сапог и плети самого Пфлаумера из крученой проволоки и с напаянной на конце винтовочной пулей, изо дня в день откладывало по крупице спрессованной ненависти в сжатые кулаки.

И человек жил, выжил. Вот и пришел, вернулся. Сделал так, как решил, как хотел сделать до письма от Анны. Сделал так и после того, как получил письмо. Назло. Письмо это цело, лежит в нагрудном кармане. Только не в том, где партийный билет и орденская книжка. Сжечь, изорвать не смог, — оно ведь тоже добавляет ярости, значит, и силы.

Дверь на крыльце оставалась закрытой. Ни в одном окне не раздвинулись белые занавески, никто не бежит из калитки с поднятыми руками. Значит, не видят, не больно-то нужен. Но вот из проулка показался Кузьма. Вначале он зашел в дом Дарьи, побыл там очень недолго, потом постучался в окошко к Дымовым, передал туда что-то завернутое в тряпицу.

«Рыбу принес, — догадался Владимир. — Ты смотри, что с нашим лавочником сделалось! Перековался!»

Анна уже одевалась, когда в дверь предбанника торопливо забарабанили маленькие кулачки. Анка запыхалась и ничего не смогла объяснить толком, твердила одно и то же:

— Дедушка с мельницы рыбу принес. Вот такую пузатую! Спрашивает, а где же батька. Я говорю ему: «Нету у нас никакого батьки», а он не верит. Как же нет, говорит, а чья же ты дочь?

— Так и сказал: «Чья же ты дочь?»

— Так и сказал! И еще говорит, что щуку эту не сам он поймал, а мой батя. И куда, говорит, вы его спрятали? Домой ведь ушел прямо с мельницы. Вот иди и сама скажи ему толком, что мы никого не прятали. Дедушка на крыльце сидит.

У Анны похолодело в груди: этот седой, в стеганке… В огород смотрел из-за прясел… «Неужели?!»

— Где Степанка? — спросила Анна свистящим шепотом и почувствовала, что ей нечем дышать.

— В зыбке, где ему больше быть, — рассудительно, как большая, ответила Анка и прижалась в угол: испуг матери охватил и ее.

— А больше ты никого не видела? К дому никто не подходил?

— Не… На горе дядька какой-то. Давно уж сидит. На самом верху.