Изменить стиль страницы
2

Е. П. Иванов начинал писать в сложное время — время бурного развития в русской литературе многоразличных течений и направлений — от реалистов-«знаньевцев» до символистов и футуристов. Как писал в одном из своих сатирических стихотворений П. П. Иванов, «плодятся искусства // Различных сортов: // То слово без чувства, // То чувство без слов, // То танец под слово, // То роспись лица… Все вычурно, ново, // Пестро без конца».[13]

Не обладая внутренней творческой самостоятельностью, Е. Иванов испытывает самые разнородные, порой противоположные влияния.

Он хорошо знает быт, имеет тягу к детальному его изображению. Где-то совсем рядом уже лежит натурализм, который сильно чувствуется в некоторых рассказах молодого литератора. Так, подробно описывается, как на бойне «люди в фартуках бросаются на бьющееся в конвульсиях полуживое существо и, не дожидаясь конца, сдирают упругую кожу» («Человек-победитель»), или рассказывается, как некий господин, умеющий «во всей природе для себя гастрономию найти», ест живых раков, пьет «горячую кровь от только что зарезанного теленка» («Злое чрево»), или изображается разрезанное трамваем тело («Ноги»).

И одновременно он отдает дань совершенно противоположной манере — пишет «эскизы», «силуэты» с ослабленным сюжетом, переполненные авторскими медитациями в сентиментально-возвышенных тонах с претензиями на решение мировых проблем: «Зачем ты, природа, так шутишь над человеком? Зачем ты даешь ему сознание, разум и волю, зачем, открыв прекрасное, так быстро отнимаешь дары свои? Зачем так туманны наши дни? Зачем?» («В тумане дней»), «Светлая, лучезарная природа, хранящая вдохновение пестрой жизни!.. Скажи мне о человеке, в формы которого облечен мой дух и сознание. Чем выше он животного, хищного, дерзкого и требующего крови? Где корона его — царя, самозванно венчавшегося? Где высокие принципы его культурной души? Где сам человек, невидимый в пестрой, говорливой людской толпе?» («Кусочек мяса»). Это тот самый стиль, который характеризовал бойкий критик-современник: «Под маской утонченности чувствуется нежная лирическая печаль и красивая тоска поэта-мыслителя».[14] Как изысканно писал рецензент первого сборника рассказов Е. Иванова, в них «нежной очаровательной грустью благодарного идеализма заворожена жизнь».[15]

Приехавший из провинции литератор отдает дань закатному эпигонству тематики и стилистики, как новация явленной за полтора десятилетия перед тем в стихах В. Брюсова: «Как сон, разлит смертельный аромат <…> Цветы дрожат, сильнее дышат травы, чарует все, все выдыхает яд; <…> Мы будем наслаждаться, играть, блуждать в венках из орхидей…» В рассказах Е. Иванова изображаются альковы «с ярко кровавыми, дурманящими, пьянящими розами» («Курортный рассказ»), описываются «пышные гостиные, где курился душистый дурманящий опиум гашгоне, загадочные травы мудрецов сладострастного востока и жила маленькая стройная фея наслаждений». В этих гостиных собирались люди, которые «свободно верили, любили, чувствовали и искали друг друга». Но когда на пиру их «обносили игристым, пенящимся и безумствующим вином, то в одном из резных бокалов пряталась капля яда… Смерть от него была прекрасной, сказочной и убаюкивающей сердце» («В тумане дней»). Не остался чужд Е. Иванов модным «вопросам пола» — на его сборник «Так вот она, любовь. Эскизы жизни, кошмары любви и силуэты безумства» (М., 1916) Комитетом по делам печати был наложен арест.

С самых первых шагов молодого литератора была ощутима его тяга к необычному — сюжетам, положениям, героям. В одном рассказе повествуется о молодом человеке, выкрадывающем из склепа кости девушки, жившей за сто лет до него, и помещающем ее руку в стеклянный футляр на своем письменном столе («Мы оба здесь»); в другом — рассказчик узнает, что его любовница, негритянка-акробатка, в детстве была каннибалкой, и видит, что она с удовольствием об этом вспоминает («Людоедка»); есть рассказ о сиамских близнецах-девушках и соблазнении одной из них («Жанетта и Розалия»).

Среди этих рассказов нередки произведения далеко не безупречного литературного вкуса, художественный уровень большинства из них очень невысок. Это именно «наброски», «картинки жизни», как обычно обозначал их автор, «зарисовки» — результат наблюдательности и богатого жизненного опыта, общения с людьми самых разных сословий и профессий.

Пьесы Е. Иванова, как и рассказы, отразили пеструю картину самых разнородных литературных влияний. Среди них находим прежде всего «бытовые» драмы. Во второй его пьесе («Золото») изображены, по словам рецензента, «бедняки, вечно бьющиеся в тисках нужды».[16] В пьесе «Человечики» критика усматривала сходство с драматургией Чехова — изображении «обыденной и серой жизни». Как явствует из предисловия автора к этой пьесе, сам он претендовал на изображение в ней социального процесса: «80-е годы прошлого столетия. Дворянство перезакладывает свои родовые имения, доживает последние былые рубли былых состояний <…> На смену барину-помещику идет его бывший крепостной, случайно разбогатевший выходец из крестьянской среды — жуликоватый кулак. Он делается арендатором барских земель, скупает на сруб леса <…> Но и ему идет смена — тип кулака, стоящего на пороге торговой гильдии, на пороге от деревенской эксплуатации к систематически организованному по ростовщическому принципу городскому лабазу».[17]

В бытовом ключе написаны пьесы «Первый снег. Картинки мобилизации» (1905), «Вальс» (1909). В драме «Сны» (1910) бытовой материал заключен в рамку сюжета со спасением падшей, отказом героя ради нее от любимой женщины, целованием рук спасшему, самоубийством спасенной в конце и обрыванием струн на скрипке в финальной сцене; «Трясина» (1910) — мелодраматическая пьеса с выспренной фразеологией, пощечинами, отравлением, чахоточным мужем и его женой, становящейся публичной женщиной, и — под занавес — самоубийством из револьвера, присланного бывшим возлюбленным.

Когда было провозглашено, что «быт умер» и сцену заполонили драмы, изображающие «жизнь человека» вообще, в аллегорических сюжетах, и в них явились обобщенно-символические фигуры, воплощающие отвлеченные идеи, молодой драматург живо откликнулся на призыв моды, написав «Дневник смерти. Феерическое представление» (другое название — «Белая дева. Власть смерти», 1908–1914). В этом представлении действие разворачивается в средневековой башне, в хижине Старухи-Войны, в Храме Вечности, Пропасти Прошлого, а среди действующих лиц — Неизвестность, Жизнь, Тайна Рождения Человечества, Единая, Общая Душа Человечества и т. п., которые вещают выспренно-торжественным языком. А вот как описывал Е. Иванов предполагаемую постановку другой своей пьесы — «Вечное» (была запрещена цензурой военного времени): «При полном мраке поднимается занавес и обнажает черную глубокую нишу в форме треугольника, однообразного и равного по сторонам (треугольник — древнеегипетский символ вечности). К громадному камню вечности крепкими цепями прикована сильная, мускулистая фигура человека. На стене ниши — громадный маятник времени».[18]

Впоследствии сам автор достаточно сурово отнесся к драматическим опытам своей молодости. В его архиве сохранилась такая относящаяся к ним запись, сделанная в 30-е гг.: «В этой папке собраны произведения, не заслуживающие ни печати, ни оглашения, ни просто прочтения». И другая: «В этот каталог внесены мои первые пьесы, которые я считаю совершенно непригодными для постановки».

3

Уже в ранних рассказах и пьесах Е. П. Иванова сквозь все наслоения модных тем и манер явственно видна та особенность автора, которая сыграла решающую роль в его жизни, — пристальное внимание к быту, жизни людей самых разных профессий и профессиональной обстановке. В его первых пьесах действуют шорники, купцы, лакей кавказского ресторана, кучер, уличный сторож, артельщик, игрок на бегах, лоцман, прачка, «учитель шансонетного искусства», охотники, псари, сапожник, агроном, горничная, наемные плакальщицы, доктор, «приятель богатых купчих», дирижер ресторанного хора, сапожный подмастерье, художник, укротительница зверей, городовой, клоун и т. д. В ремарках даются подробные описания места действия, разрастающиеся до размеров прозаического очерка «из быта»: «Жилье сапожника. Подвал со сводом, разделенный тонкой, не доходящей доверху, переборкой <…> Инструменты, колодки. На правой свободной треножке доска для резки кожи, на ней нож, тут же опорки. Разбросана починочная обувь. Торчит огромный кнут-шпандырь в несколько разветвлений. Мальчик, зажав правой рукой кусок кожи с варом, решительно проводит дратву» («Вальс», 1909). «Мастерская в подвале шорника Шустера. Стучат маленькие молоточки, шумят и дребезжат машины, жужжат колеса <…> Воздух в мастерской удушлив, тяжел» («Золото»). Последняя подробность — явно не драматического, а прозаического типа. В самой же прозе Е. Иванова бытовой колорит еще гуще. В его рассказах описываются полицейский участок («Лишняя жизнь»), госпиталь, анатомический театр («Из записок брата милосердия»), вагон («Ночь в вагоне»), номер ташкентской гостиницы («Привидение»), часовня для мертвых тел («У входа в ад»). В некоторых из этих рассказов Е. Иванова легко узнается тот материал, который вошел в книгу о быте и слове старой Москвы.

вернуться

13

Театр в карикатурах, 1913, № 8.

вернуться

14

Литературный календарь-альманах. СПб., 1908, с. 71.

вернуться

15

Театрал, Нижний Новгород, 1910, 30 января, № 38, с. 4.

вернуться

16

Нижегородский листок, 1909, 25 ноября.

вернуться

17

От автора. Рукопись, 1912 (хранится у З. А. Милютиной).

вернуться

18

Театр в карикатурах, 1914, № 7–8.