Отец хмурится. У меня состояние такое, как будто я голый.
Манос подносит книжку к глазам и медленно разбирает.
— «Письмо из деревни. Опять отец просит денег. Что я им — денежный?..»
Не давая дочитать, я беру книжку и прячу ее в карман. Лицо мое горит. Манос снисходительно смотрит на меня.
— Будем чай пить, — говорит отец, чтобы замять неловкость.
Я не отвечаю. Мне стыдно смотреть и на отца, и на всех домашних. В избе тихо. Сестра Даша, опустив глаза, собирает на стол посуду. Брат сидит у окна, тоже опустив голову. Только Манос, раздражающе прямой и важный, чучелом торчит в окне.
Опасения мои напрасны. Как только уходит Манос, радостно обступают меня родные. Я хожу по дому. Как дорога мне здесь каждая щепочка! За эти годы во мне что-то спало. Что-то было потушено во мне и забыто. И вот теперь разом все открылось и придавило меня.
Осторожно шаркая валенками, весь подобравшись и ссутулившись, двигается за мной отец.
Мы идем в другую половину избы. Я открываю дверь. У самого окна вспыхивают крупные кисти рябины. Голое, с тонкими, как проволока, сучьями дерево стоит широким огненным столбом.
В далеком холодном небе стынет скупое осеннее солнце. В щели окон струятся запахи гниющих трав и дыма. Высоко над нашим домом курлычут журавли. Все так же, как пять — десять лет назад!
Я поворачиваюсь к отцу. Он смущенно кладет руку на мое плечо и легонько гладит его.
— Вот, вот хорошо! Приехал…
Я выше его на голову. Руку ему приходится поднимать, смотрит он на меня снизу вверх. Иду к полке с нашими книгами. И опять отец следует за мной по пятам. Книги из корзин коробейников всего уезда, десятки лет оберегаемые, без счета раз прочитанные, книги, «направлявшие» мой ум, несказанно ему дороги. Он боится, как бы я не потерял уважения к ним. Бережно сдувая каждую пылинку с выцветших обложек, я складываю книги в стопку.
«Сказка о жестоком злодее Фаддее».
«Пантюшка, Сидорка и Филатка в Москве».
«Опера «Невидимка», или «Личарда-волшебник».
«Храбрый и неустрашимый рыцарь Актар-бей».
«Ночь сумасброда, или Фантастические чудеса в явлениях».
Только мы с ним знаем, что скрывается за этими потемневшими обложками. Вот я открываю одну из них. С титульного листа сквозь неуклюжие надписи проступает подобие лошади. Ноги — четыре палочки, хвост широкий, веником, вместо головы — лохматая кепка.
Мы долго рассматриваем это произведение.
— А ты скупился мне бумаги купить, — с горечью говорю я.
В оправдание он тычет пальцем в другую страницу. Между строк с ювелирной тщательностью вклеены мелкие буквы:
«Разные события».
«Никону на горох 3 р.».
«Когда я родился.
1864 г. Августа 17. Наречено имя Павел».
«Мельнику старый долг 14 коп.».
«Когда я женился».
1889 г. Мая 29, бракосочетание совершено. А жену звать Аполлинария. С Чужги, крестьянина Никиты Косухина дочь».
«Первый сын родился Андрей. Марта 15-го 1900 г. в десять часов утра».
«Приезжал архиерей Паисий Десницкий, собирали весь приход».
«Куплено сыну на пальто чертовой кожи 11/2 аршина».
Я перебрасываю несколько страниц. На единственном чистом листе нетвердой рукой выведено:
«Август 13-го 1925 г. в 1/2 7-го вечера — Отошла ко господу. На нескончаемую жизнь жена моя Аполлинария».
— После почитаешь, — говорит мне отец и закрывает страницу.
С минуту мы молчим. Он собирает на полке какие-то бумаги и складывает их в уголок. Тихо. Широкий лист рябины ударяется в стекло черенком и, шелестя длинными крылышками, падает в огород.
Я беру первую попавшуюся под руку книгу. Знакомая надпись смотрит на меня с желтой обложки: «Раннее христианство».
Гэтч, Гарнак, Ренан встают передо мной. Я ощущаю перед ними прежний трепет. Греция и Рим оглушают меня своим великолепием. Колесницы, гладиаторы, дикие звери. Страшные и знакомые с детства имена: Диоклетиан, Константин, Август, Нерон…
…Долго и упорно мы с отцом осиливаем эту книгу. Сидим до часу, до двух ночи. Читает он хорошо, как-то по-особенному протягивая нравящиеся слова.
— «Эта страна так населена богами, что в ней легче встретить бога, чем человека».
В этом месте отец улыбается. Явный гиперболизм Петрония кажется ему святотатством.
С особенным благоговением он произносит места, которые ни он, ни я не понимаем. Здесь он понижает голос, как будто все это давно известно, однако нет-нет да и почешет бороду. Глянет на меня поверх очков, снова склонится и, уже откашлявшись, спросит:
— Ты чего-нибудь понимаешь?
— Ни капельки.
— Гм! И я тоже…
Начинает перечитывать необычайно громко, и в этих выкриках я слышу раздирающее его отчаяние.
— Платон говорит: «Первоначально мир был только в потенциальном состоянии. Бог действует на него, как ремесленник на материал, который он обрабатывает…»
«Христианскую эксегетику» Гэтча мы читаем зимой ежедневно. Мне скучно. Хочется спать. Я с завистью посматриваю на постель, где видна русая голова сестренки Даши. Отец тоже изнемогает. Однако изредка он бывает вознагражден местами из Библии, которые произносит, не смотря в книгу.
— «Благословляйте проклинающих вас, молитесь за врагов ваших».
Каждое воскресенье, ранним утром, отец поднимает меня в церковь. Я стою на клиросе за спинами отца и старого псаломщика Якова. Ноги мои нестерпимо ноют от устали. Хочется есть. Жарко.
— «Изведи из темницы душу мою!» — басит Яков.
Отец подпевает ему. Голос у него тонкий и сиплый. Иногда совсем срывается. Он смущенно кашляет и зажимает рот рукой.
Я тихонько опускаюсь на колени и молюсь. Потом, осмотревшись по сторонам, сажусь на ноги. Тело мое наливается истомой, губы сами собой раздвигаются в улыбку.
— «Яко ты еси…» — продолжает Яков и повертывается ко мне с табакеркой в руках, — «…еси бог…» Федорович, парень-то опять сидит. «…еси бог наш».
Отец толкает меня ногой. Я продолжаю сидеть.
— И жизнь беско… — Федорович, нехорошо, подними парня-то. «…бесконе-е-ечная-ая…»
Отец берет меня за плечи и поднимает. Я встаю, морщась от яркого света. Прямо на меня сквозь решетки окна смотрит большое пышное солнце. От самой ограды идут спелые полосы ржи, и на межах я вижу ораву мальчишек — товарищей, спускающихся к реке.
Пахнет кислой шерстью и ладаном. От жары и духоты мигают лампадки. И давно осточертело мне рыканье Якова.
Сейчас я перебираю книги, вдыхаю пыль и запах тлена. Этот запах напоминает о росном ладане.
— Неважное воспитание дал ты мне, отец.
— Уж какое мог.
Вечером он говорит мне:
— А не пойти ли нам на печку?
Я улыбаюсь. На печке не бывал с тех пор, как перестал ездить в лес морозными ночами.
Мы спускаемся в подвальную избу и ложимся на печку лицами вверх. В избе никого нет. Темно. Тихо. Над нами шуршат тараканы. Из уважения друг к другу выжидаем. Первым начинает он.
— Да, только четверо осталось…
Отец не прибавляет одного слова: единоличников, но я уже знаю, о чем будет речь.
— Четверо из всей деревни?
— Да, четверо.
Он называет мне людей по прозвищам:
— Ермолай Прокопов, Манос да Вася Кисяй. Решетиха ночевать принимает Кисяя. От живой жены ходит — срам на всю деревню.
— Кто эта Решетиха?
— Марина Семенова.
— Марина… — повторяю я, и сердце мое учащенно бьется. — Что же ее так прозвали?
— Видишь ты, сынок, — не отвечая мне, продолжает отец, — как бы назад пятками не ходить. Мне семьдесят один год!
— Не пойдешь?
— Волосы-то у меня большие. А туда идти — все равно что волосы снять да среди бела дня по деревне пройти.
— Ну, не так уж страшно. Что тебя может держать?
— Держать-то… Гм! Все как будто на новый лад. А станешь разбираться, — нет, не все. Какая-то десятая доля мешает.