Изменить стиль страницы

— Наш учитель пришел, наш учитель пришел!

Он устремил свой сияющий взгляд на одного из мужчин — явно не на отца, тот был старше, коренастее — и напряженно ждал, что будет, когда его учитель ступит в комнату.

Менкина сразу сообразил, что явился не вовремя. Мужчина помоложе, с очень выразительным и смутно знакомым лицом, нехотя подал руку, неразборчиво буркнул фамилию — вроде «Гучко» — и вышел.

Янко даже сморщился, съежился, так сильно был он разочарован тем, что сюрприз его не удался. Все лицо его было сплошное разочарование. Менкина и не очень обратил бы внимание на то, что кто-то вышел из комнаты, если б не разочарованная рожица Янко. Только по этому разочарованию и понял Томаш, до чего Янко хотелось, чтоб учитель встретился с человеком, которым мальчуган восхищался. Томаш понял, что Янко хотел похвалиться этим человеком и одновременно как бы наградить учителя знакомством с ним. Так что только благодаря своему ученику все возвращался Менкина к человеку, увиденному бегло, и все думал, кто бы это мог быть.

А ведь определенно он его где-то видел. И скорей всего — на фотографии… Ну конечно! Только что видел это лицо на свадебном снимке! Томаш мог поручиться, все говорило за то, что вышедший человек был сын сердитой работницы Лычковой. И его, Томаша, ученик восхищается им, в его семье говорят о нем. Но — почему? Томаш вспомнил первые дни своего учительствования. Янко Лучан тогда при всем классе задал ему вопрос: «Правда ли, что Польша исчезла с карты Европы?» Лучаны, Лычкова, ее сын Лычко думают, как сознательные рабочие. Лычкова кулаком по столу ударила, спросила: «Что вы на это скажете, что сделаете?» И так, верно, думают все, кто работает на суконной фабрике, кто живет в этом рабочем поселке. Несомненно, эти люди ближе всех к тому идеалу, который искал Томаш, блуждая по стране своей мечты.

Менкина очень недолго поговорил с Лучанами, чтобы не вышло невежливо, — не хотел держать Лычко на кухне, полагая, что именно в кухню он и удалился, — и поспешил к евангелической церкви.

Лашут сидел на скамейке перед церковью. Руки разбросал по спинке скамьи, будто распятый, ноги вытянул далеко вперед. Видно было, что давно оцепенел он в такой позе. Менкина тряхнул его за плечо — безрезультатно: тело приняло прежнее положение, как недавно — Паулинкино. Только широко открытыми глазами, загипнотизированный металлическим голосом, пялился Лашут на репродуктор.

А металлический голос в то время орал с наивозможной проникновенностью о неодолимых чарах родной земли. «Словацкий народ, в силу своей глубокой религиозности, привитой ему сыворотки христианства, как никакой другой народ в мире иммунен против большевистской заразы. Правда, и у нас, на нашей родине у подножия Татр нашлось несколько поднатасканных, натравленных бунтовщиков, коммунистов. Однако даже эта горстка людей, — гремел голос, — не осталась бесчувственной к сладким чарам родной земли. Несколько этих профессиональных разрушителей вернулось недавно из Москвы, из этого, знаете ли, «красного рая». Там их специально обучили террору и отправили к нам с рюкзаками фальшивых денег, до зубов вооруженных иностранным оружием…»

— Франё, тебя эта трескотня довела до столбняка? — тряс Томаш Лашута. — Скажи, Дарина пришла?

— Все пропало, Томаш! — выдохнул Лашут. — Оставь меня. Моя мысль не была гениальной.

— Какая мысль?

— Ты послушай, Томаш, что еще скажут про евреев…

«…Но вот эти фанатики, эти агенты красного Интернационала ступили на родную землю. Братья-гардисты, они вдохнули своими отравленными легкими наш воздух, воздух мира и порядка — и без единого выстрела, без каких-либо попыток совершить хоть одно кровавое дело, они поддались сладостным чарам родной Словакии, нашего жизненного пространства, и без боя сдались органам государственной безопасности. А ведь это были платные агенты, которым привили ненависть ко всему святому, всему словацкому. Так сломились они. А другие большевики, которые остались дома на расплод, почти все проходят курс лечения от красной лихорадки в санаториях Илавы и Леопольдова[16]. Говорю вам — мы уже очистили свою страну, как того требует от нас история и достойный мужей германско-словацкий союз. У нас коммунистов больше нет! В здоровой словацкой атмосфере этих воронов охватил смертельный страх. Братья-гардисты, они наделали в штаны! Братья-гардисты, пусть не только глаза, но и уши ваши будут на страже! — (Крики «Урра! На страж!») — Братья-гардисты, слушайте, о чем шепчутся вокруг. Распознавать тайных вредителей — ваша задача! Бросьте им вызов, скажите: выходите на свет! Сто стрел в ваши черные души, выходите на свет, если вы не бабы! Выходите же! Где вы? Я вас спрашиваю, большевики, жалкие агенты, бессильные разрушители, вас я спрашиваю, ночные совы, змеи: где вы? Скажите же, где вы, коммунисты?» — грохотал металлический голос.

Однако про евреев ничего более не услыхал Лашут.

Евангелическая церковь дрожала от приглушенного пения — верующие закрыли и окна и двери. Лишь к концу богослужения из церкви в полную силу зазвучала воинственная песня. Гремящий голос из репродуктора, взрывающиеся выкрики «Ура», «На страж!», сшибался здесь, на холме, с гуситским хоралом «Аще кто есть божий воин». Протестанты в церкви вспомнили, что они потомки гуситов, так могли ли они стерпеть, чтоб их голос заглушили медные трубы? Кто-то распахнул все окна и двери, и мощно гремел старинный хорал, голоса в церкви гудели, как над полем битвы. Лашут утирал капли пота на лбу — так било все это его по голове: с одной стороны — угрозы, с другой — боевой гимн…

— Не поедем мы сегодня в Теплицы, — с безнадежностью в голосе заявил Лашут.

— Да, чтоб не забыть, Франё. Я должен от себя и от имени своего дяди пригласить тебя на похороны, — сказал Томаш.

— На похороны? Себя самого, что ли, хоронить? С чего тебе взбрели на ум похороны? — будто спросонья бормотал Лашут.

— Умер человек.

— Как умер? Так же, как я?

— В больнице умерла моя… подруга, Паулинка Гусаричка.

— Странно.

Им приходилось кричать, чтоб быть услышанными в этом шуме. Наконец угомонились репродукторы. Отзвучал и хорал. Из дверей церкви хлынули молившиеся. Протестанты были одеты празднично, но шли строгие, молчаливые. От солидных глав семейств до детишек, каждый нес под мышкой толстый сборник песнопений. Лашут следил глазами за этим потоком воинственно-хмурых протестантов. Вдруг он воскликнул:

— Смотри, еврей! Ах я несчастный! Он случайно попал, или тоже крестился, как думаешь? — настойчиво вопрошал он себя и друга.

— Крещеный или нет, вот в чем вопрос, — засмеялся Лашутовой озабоченности Томаш да тут же и осекся.

Он тоже успел заметить, и не одного еврея среди потомков гуситов, а все семейство управляющего суконной фабрики. Управляющий Фридман, окруженный семьей, самоуверенно оглядывался, стоя перед порталом церкви. Фридманшу держали под руки два сына: один красавец, бывший студент-медик, второй, учившийся в консерватории, пресыщенный белоручка Дежо. Чтоб не испортить свои нежные руки, он не захотел, как то пришлось сделать всем, заняться каким-нибудь ремеслом.

А следом за Фридманами из церкви вышел с семьей доктор Вольф.

— Томаш, Томаш, украли мою гениальную мысль, на смех ее подняли!

— Да что с тобой, Франё?

— Не видишь, у всех у них — протестантские песенники. Смотри, как выставляются…

Дарина вышла с последними прихожанами. Подошла к товарищам, но ни слова не проронила. Была она серьезная, слишком серьезная, и такая бледная — ни кровинки в лице. Менкина воспринял это как некую чопорную, религиозную позу. Чужой показалась ему Дарина, пожалуй, потому, что вышла сейчас из церкви. Ему приятно было, он даже испытывал гордость, оттого что и она вместе со всеми протестантами пела гуситский хорал, однако спросил ее шутливо:

— Что, на бой поднялись?

— А тебе не нравится? — холодно спросила она. Ее задела шутливость Томаша в таком священном деле. — Мы всегда поем гуситский хорал, когда случается что-нибудь серьезное, — объяснила она потом, сама чувствуя, что говорит чужим каким-то голосом. И, помолчав, серьезно и гордо прибавила: — Арестовали нашего священника. Сегодня утром. Он принимал преследуемых в лоно церкви.

вернуться

16

Илава — местечко в южной Словакии; там находилась крупнейшая тюрьма для политических заключенных, противников клерофашистского режима, прежде всего — коммунистов; в Леопольдове — концентрационный лагерь.