Изменить стиль страницы

Ю. Богданов

Глава первая

МЕНКИНА И ЕГО РОДНЯ

Республика попов img_3.jpeg
1

На пограничной станции Чадца из ночного экспресса Берлин — Одерберг — Чадца вышел единственный пассажир — Джон Менкина. На здешнем наречии он спросил железнодорожника, когда пойдет ближайший местный поезд на Звардонь. Железнодорожник вместо ответа только махнул рукой, показывая на группу польских таможенников в новой форме. Американец все равно не понял, железнодорожник сострадательно улыбнулся ему и пожал плечами.

Зал третьего класса освещала одинокая лампочка под синим бумажным абажуром. На скамьях, столах, на полу, положив рядом топоры и багры, вповалку лежали мужики. В воздухе стоял густой запах овчины, винного перегара и сосновой смолы. Менкина со своими чемоданами шагу не мог сделать от двери. За те минуты, что он постоял над спящими, насекомые поползли по его телу. Горло сдавила тоска. От этих мужиков, сваленных тяжелым сном, ему передалось странное чувство: казалось, будто все куда-то едут, расползаются, как вши по остывающему трупу. Он тряхнул за плечо ближайшего из спящих — у того бессильно качнулась голова. Спящий выпутался из сонного кошмара к неприятной яви, спросил:

— В чем дело?

— Добрый человек, я добираюсь домой, в Скалитое, — вежливо начал американец, как принято на родине, хотя вовсе не был уверен, не дурной ли сон ему видится.

Спящий пробормотал что-то, и снова голова его повисла в дремоте.

— Добрый человек, я из Америки еду, — встряхнул его американец.

Он заговорил, как пилигрим. И, заговорив, как пилигрим в дороге заговаривает с добрым и отзывчивым прохожим, он снова ощутил на сердце тяжесть: зря, видно, пустился он в дальнюю дорогу.

— Раны Христовы! — еще сквозь сон воскликнул крестьянин и очнулся. — Кто же сейчас приезжает из Америки? Или вы проспали все на свете, добрый человек?

— А что на свете было, расскажите, — стал допытываться американец. — Я не проспал, я все это время был в дороге.

— Оно и верно, наперед не угадаешь, — с благочестивой искушенностью отозвался парень. — Никто не может знать, что случится.

И он кратко перечислил события, равные бедствиям Иова. Американец подсел к нему на чемодан.

— Республики больше нету. Это вы, поди, знаете. Пришли немцы. Пришли и мадьяры. Поляки забрали себе, что хотели. Вот взяли железную дорогу от Чадцы до Звардоня. А немцы — везде. Преподобный отец говорит, это — божья кара за то, что чехи были безбожники.

Они вместе помолчали над случившимся, потому что все равно сказать было нечего.

— Такие дела, — заключил молчание парень. — Так и живем, вроде на узеньких мостках. С одного берега немец подступает, с другого — мадьяр. И оба кричат: «Посторонись!» Вот и сторонись, словак, хоть и некуда. Хошь в воду сигай, хошь шею ломай, только — прочь с дороги. Такое тут, верьте, поднялось — вроде как кобыла подыхает. Стали нас клевать не хуже воронов. И господа поляки туда же — лишь бы нам власть свою показать. Сильные нам очи выклевали, а там уж и слабые в кишки вцепились. Такие дела.

— А все — злоба, — продолжал он. — Злоба в мир вошла, коли уж поляки польстились на нашу ветку от Чадцы до Звардоня. Нужна она была им? Не нужна. А с веткой забрали половину Черного, половину Сврчиновца да половину Скалитого.

— Скалитого? — опешил американец Менкина.

— Его самого, — вступил в разговор мужик с багром. — Я сам из Скалитого, Мразницулин сын. Половина Скалитого ныне на польской стороне, половина на нашей. Вот ведь что выдумали. Да разве когда бы кто подумал, что поляки так сделают. Ходили к нам за дешевыми батевскими ботинками, мы к ним — за колбасой…

Он больше всего жаловался на поляков, потому что они были соседями.

На последний отрезок дороги много потратил времени Менкина. Ждал утра на станции, ждал на лесопилке — не подвернется ли попутный возчик. Но он уже чувствовал себя дома по знакомому аромату смолы и оттого, что по телу ползали насекомые. Войтех Петрушиак повез его домой на порожней ломовой телеге. Сзади, привязанные цепью, лежали американские чемоданы. Менкина придерживал их руками, сидя на охапке сена. На малорослых польских лошаденках от жары высыхал пот. Стояло лето, но овсы только-только начинали светлеть. Деревни пахли дымом, овечьим пометом. Это успокаивало. Американец мысленно давно обогнал усталых лошадей, он давно уже был дома, среди своих, которых, строго говоря, никогда не покидал. Поэтому больше молчали.

Петрушиак, намереваясь пуститься в разговор, показал кнутовищем на железную дорогу — это было, когда уже выехали на земли Скалитого. По рельсам катилась дрезина, на дрезине сидели польские таможенники в новой форме, с лихо заломленными фуражками. Они дружески замахали возчику, один из них улыбнулся. Хорошо видны были его белые зубы — дорога шла совсем рядом с рельсами, немного повыше. Петрушиак остался холоден, несмотря на улыбку таможенника.

— Не смеяться бы тебе, приятель, — задумчиво проворчал он себе под нос. — Да и не смеялся б ты, кабы знал, что тебя ждет. Может, завтра-послезавтра.

— А что? — спросил американец.

— Смертушка. На Кикуле немцы караулят. В бинокли на них смотрят, все время под прицелом держат, как дичь. От Жилины на восток танки идут, а по ночам — поезда с войсками, с пушками. Вот увидите, Менкина, нападут немцы на поляков.

— Нападут? — задумался американец, припомнил виденное в Берлине и вздохнул. — Да, польется кровь…

— И вы так думаете? — поерзал на сиденье Петрушиак. — Польским таможенникам выдали новую форму, новые сапоги. А эти ребята — первые у немцев на мушке. Гляжу все на них из хаты своей, все думаю, что не миновать им смерти, этим здоровым парням. Страшное дело, скажу вам, смотреть на них: смеются, скрипят новыми сапожками по насыпи, а сами уже — мертвяки. Так бы и крикнул им через дорогу: «Спасайтесь, ребята!» Да что поделаешь…

2

Джон Менкина, не считая кратких перерывов, прожил в Америке двадцать шесть лет. Как уцепился за работу у мясного заводчика Свифта в Чикаго еще перед первой мировой войной, так и оставался там до начала второй войны. Квалифицированный рабочий из Венгрии[1], он сделался мастером, лучшим мастером у Свифта. Еще когда был подручным, подметил, что рабочие часто получают глубокие порезы. Раны потом долго не заживали и очень мешали работать, но хозяева считали такие травмы делом естественным, своего рода издержками производства, как это принято в Америке. А происходило все оттого, что у рабочих были вечно задубевшие руки: они имели дело с замороженным мясом в цехах, где даже летом температура сохранялась ниже нуля. Джон Менкина, молодой подручный из Венгрии, сообразил, что в цехе, где удаляют кости из свиных окороков, столы слишком низки — сам он был долговязый парнишка, — и ему принадлежала идея поднять столы и оборудовать их зубцами, к которым можно было бы прицеплять окорока. Оказалось, что юный Менкина из какой-то там Венгрии прав, хоть и ни слова не знает по-английски. Травм становилось все меньше по мере того, как рабочие приучались работать выпрямившись. Менкина достиг того, что сделался мастером — самым молодым из мастеров. Рабочие, такие же как он пришельцы из Старого Света, полюбили его. Менкина был хороший, справедливый человек. Он старался устроить так, чтобы рабочие не могли ранить себя острыми ножами, и следил за тем, чтобы окорока были равномерно проморожены до кости. Он уговорил начальство выдать рабочим валеную обувь, какую носили у него на родине, и шерстяные повязки на поясницу — без них людей, работавших на морозе зимой и летом, через два-три года скручивал ревматизм.

В его цехе производительность была высокой, и хозяин был доволен. Он был доволен, и все учитывал, однако плату не повышал. Менкина не так хорошо разбирался в калькуляции, как в своей работе, но видел — предприятие процветает, растет, превращаясь в огромный завод. Он много думал, как бы сделать так, чтоб сам он и такие, как он, отцы семейств из Польши, Венгрии, Славонии, могли бы зарабатывать больше. Для них он хотел многого. Ведь все они были близки друг другу. Все относились к нему сердечно и откровенно. Так они платили ему за добро, и он меньше тосковал по родине. Родина — это была его беззубенькая матушка в белом платочке; матушка трубочку курила, когда у нее зубы болели, но и тогда не перестала, когда почти все они выпали. Курила она и сплевывала, как мужик. Родина — это была масса мелочей, о которых он не позволял себе думать.

вернуться

1

До 1918 г. Словакия считалась одной из областей Венгрии, входившей в состав Австро-Венгерской империи.