— Ну ладно, ладно, коллега. Все в порядке. Извольте пройти в мой кабинет, составим протокол.
У директора тряслись руки и подламывались колени — он испытывал благоговейный ужас перед господами «наверху». А теперь нужно было отправлять «наверх» докладную записку. Но послать докладную записку «наверх» было для него столь же ужасно, как и отправить человека в протекторат на верную смерть. Ведь по слухам немцы там ставят к стенке даже за то, если чех досыта поест свинины с капустой и кнедликами…
Менкина с Дариной ждали Пижурного у кабинета директора; пошли вместе к речке Райчанке. Они поддерживали его с двух сторон — до того был Пижурный разбит директорской добротой. Так дошли они до места, где в Райчанку впадала канава городской бойни. Оно прекрасно отвечало в этот час их душевному состоянию.
— Отвратно, — через силу выговорил Пижурный. — Господи, до чего все отвратно!
Чувство отвращения не оставляло его. Дарина, славная девушка, хороший товарищ, помогала обоим: пусть облегчат душу, выскажутся. Сама она с душевной болью сокрушалась:
— А ведь добрый человек!
Она лучше знала директора, лучше Менкины и Пижурного. Жена Бело Коваля любила болтать с ней. И, чтоб утешить обоих приятелей, Дарина рассказала теперь о нем, что знала.
Вот какой человек был директор гимназии Бело Коваль. Политикой никогда не интересовался и, кроме филологии, ничего знать не хотел. Всю свою любовь он отдал родному словацкому языку. Он был филолог до мозга костей, невинный и безобидный, и имел перед собой одну лишь цель — раскапывать в старых книгах, в народных говорах забытые исконные словацкие выражения. В воскресных номерах «Словака» он вел патриотический раздел «Давайте изучать родную речь». Этот поборник чистоты языка серьезно верил, что чехи засорили словацкий язык, и желал научить весь словацкий народ правильно говорить по-словацки, желал искоренить все слова, которые можно было заподозрить в сходстве с чешскими. Родная речь заполонила все его чувства. Он до того был поглощен работой в своем языковом саду, что никакая политика уже не могла его интересовать. Он не участвовал в демонстрациях, не изгонял чехов. Он не был повинен ни в чем, что творилось на свете, даже в собственной карьере. Карьеру ему сделала Карола, жена. Это было известно всем.
Пани директорша была из Бытчи — местечка, где родился глава государства. Ей самой, как и всей ее родне — толстомясым, красномордым мясникам, — не нравилось, что Бело Коваль так и остался учителем, что он в свободное время все копается в словах, не зарабатывает толком и не богатеет. Что ж, не муж, так жена сумела извлечь пользу из нового режима.
Глава государства, как примерный сын, наезжал к родителям в пору, когда закалывают свиней, — по старому обычаю этот день, отмечался как ежегодный семейный праздник. До замужества Карола дружила с троюродной сестрой главы государства, и ей нетрудно было попасть на этот праздник — по-домашнему, в белом передничке; в конце концов ведь вся Словакия одна семья. Отец колол свинью, а его дочь Карола в белом передничке помогала подавать на стол. Она воспользовалась привилегией старых членов католической «людовой» партии — поцеловала руку главе государства. При этом она умышленно оговорилась — назвала его деканом. За блюдом свиной грудинки с хреном, чрезвычайно понравившейся вождю, она высказала свою просьбу.
— Ах, пан декан, знаете, мой Бело остался простым учителем, — начала она с подкупающей искренностью. — Бело Коваль — нет, нет, не Бела, а Бело[12] Коваль, — защебетала она, когда вождь в своем исключительном настроении снизошел до того, что вытащил из кармана сутаны записную книжку. — Мой муж все собирает старые словацкие выражения и каждое воскресенье в газете печатает, но зачем же ему без конца учительствовать, когда нынче каждый норовит загрести денежки, хотя бы и не был, как мы, людаком! — скромно похвасталась Карола.
«Пан декан» вспомнил филолога — поборника чистоты словацкого языка, лестно о нем отозвался в том смысле, что у него большие заслуги в очищении речи от засоренности чехизмами и что грех забывать таких заслуженных патриотов.
— Ну пусть будет хоть директором, Йожко, — любезно замолвила слово мать главы государства.
А став директором, Бело Коваль добросовестно старался шагать в ногу с эпохой. Слишком мягкий, он, по выражению собственной жены, дал посадить себя в печь, а там уж и съесть его оказалось нетрудным.
— Плевать, — говорил Мирко Пижурный. — Поеду в протекторат. Мне теперь все трын-трава, и вообще все отвратно.
Он сложил свои пожитки и неуклюжей походкой двинулся в путь. Провожали его Дарина Интрибусова, Томаш Менкина и младшие учителя. Дарина поцеловала его: не домой ведь ехал, бедняга, — в протекторат… А Пижурный, ввиду исключительности момента, шлепнул ее пониже спины — пусть, мол, прощание будет хоть немножко веселым…
С вокзала Дарина и Томаш возвращались вдвоем. Остальные, провожавшие Мирко Пижурного, частью отстали, частью обогнали их, рассеялись; так случилось, что шли вдвоем Дарина и Томаш. Идут, идут они, а коснутся на ходу плечами — вежливо попросят прощения:
— Извини, Дарина.
— Извини, Томаш.
Не будь Дарина такой серьезной, нарочно толкнула бы Томаша и прощения бы попросила, передразнивая его тон, и оба вволю нахохотались бы. Но ни Дарина, ни Томаш словно не видят друг друга. Идут, как по памяти. Не замечают, что вот прошли больницу, узкими улочками направились на Борок. Совершенно так же, как ходят туда другие молодые парочки. Кто первым свернул сюда, и сговорились ли они — не узнаешь. Спросить Менкину — скажет: «Во всяком случае, не я». А Дарина и вовсе сгорела бы со стыда, расплакалась бы, если бы ей приписали то, что она сюда повернула. Но так или иначе, а пришли они на Борок. Влюбленные на скамейках сидят, тесно прижавшись, целуются, однако даже это ничего еще не говорит Дарине и Томашу. В такое незнание друг друга, в такую темноту погружены они оба. Стояла ранняя весна, пели птицы, а влюбленные ведь неотъемлемая часть весны! К счастью, среди влюбленных большинство почему-то были гимназисты. А для них это сенсация: Менкина с Интрибусовой — влюбленные! Отовсюду глядят на них глаза. На одной из скамеек засмеялись — не столько злорадно, сколько восторженно: ага, и на учителей нашлась весна! Учителя всех возрастов дружно твердят, что весной человек глупеет… Только сейчас Томаш и Дарина сообразили, что их действительно можно принять за влюбленных. Томаш брякнул:
— Эх, Дарина, был бы с нами Мирко, никто не скалил бы зубы. Что мы за парочка?
Дарина блеснула глазом на него и вспыхнула, как пион. Круто повернулась и чуть не бегом побежала обратно в город. Менкина еще успел остановить ее за руку.
— Что же ты бежишь, Дарина. Мирко уехал — так неужели нам теперь и прогуляться вместе нельзя?
И тогда посмотрела на него Дарина широко открытыми глазами. Весь упал в них Томаш, весь в них уместился, купаясь в них, как в ясном небе. Забыл, что хотел сказать. Так простояли они сладостное мгновение. Дарина потом пошла в город, он — с нею. И уж теперь, касаясь плечом ее плеча, не извинялся. Глаза закрывал, пошатывался. Нельзя ему ходить с ней вдвоем на прогулку — не выдержит, поцелует! А он не хочет и не должен этого делать. Бр-р-р, какая сентиментальность!
— Жаль, что уехал Мирко Пижурный. Могли бы гулять втроем…
Отъезд Мирко сдернул покрывало неведения с его отношения к Дарине. Ну и хорошо даже. Ничего ему от Дарины не нужно, он и не собирается как-то связывать себя с ней. Вот почему заговорил о Пижурном. Всякий может, что называется, потерять почву под ногами, но родину потерять невозможно. Смешно так думать, но такое у Томаша впечатление, будто Мирко долгие годы ходил по Словакии вперевалку, неуклюже — словно никогда не уезжал из родной своей Ганы. А дядя-американец всегда ходит, точно по кисуцким кручам.
За обедом в Ахинкиной столовой Дарина, как всегда, заняла место во главе стола, справа по-прежнему поместился Томаш, а место Пижурного занял Франё Лашут, конечно, спросив предварительно у Дарины, примет ли она его за свой стол. И так уж они потом постоянно садились под присмотром идеально практичной хозяйки, которая всегда имела под рукой возможность удовлетворить свои потребности. Лашут, как обычно, пережевывал с пищей свое недовольство жизнью. Чем-то он очень походил на Пижурного. Вокруг него ощущалась пустота, словно не было у него близких. А если и был кто — Лашут привык скрывать это в молчании. По каким-то неуловимым признакам чувствовалось, что этот человек со страстью слушает запрещенные радиопередачи. И что Лашут не одобряет происходящего, тоже можно было угадать по нему; правда, угадать это мог только человек ему подобный. В маленькой застольной компании он наиболее зримо являл собой образ человека, страдающего от недостатка свободы, не считая себя, однако, настолько значительным, чтобы позволить себе страдать с достоинством. Были в нем очень точно отмеренные, как отмерялись подобные вещи в Словацком государстве, двадцать пять процентов еврейской крови.
12
Бело — словацкий вариант венгерского имени Бела.