Вот и Владимир Иванович сейчас мне говорил:

— Сменный выпас — это я, признаться, не представляю. Ну, вывезли его из тундры, а чем занять на центральной усадьбе? Где-нибудь на складе, разнорабочим? Он — оленевод, для него это непрестижно. Соцбыт у нас — далеко не на уровне. Что ему остается? Как Задорин написал в этой же статье: «Не секрет, что оленеводы злоупотребляют спиртными напитками во время нахождения в селах, так как у них нет ответственности ни перед семьей, ни перед детьми…» Дети-то все — на полном государственном обеспечении, в интернатах!.. А чтобы отправить его потом обратно в тундру — это сколько мук! Нет, если и организовывать сменный выпас, то в пределах перевалбаз, на отделениях. Но не на центральной усадьбе…

А совсем недавно в Магадане один товарищ в беседе со мной восклицал безоговорочно: «Сменный выпас! Будущее оленеводства — за сменным выпасом!..» Ильченко, судя по всему, в корне сменный выпас не отвергал, но, как практик, сталкивался с его отрицательными последствиями. Опять возникал тот самый вопрос: надо, но как? Поэтому, чтобы не теоретизировать попусту, я попросил:

— Устройте мне, Владимир Иванович, поездку в бригаду, поглядим, как люди живут.

Условились ехать на другой день в седьмую, к Ходьяло, — не потому, что он орденоносец и передовик, а потому, что к нему поближе, его база находилась километрах в семидесяти от Омолона, а с транспортом в совхозе было туговато, всего три вездехода, «и те…». Главное же — бригада Ходьяло недавно вселилась в готовые домики типа «Север-3». Задорин тут был, уговорил Дмитрия Константиновича поэкспериментировать. О домиках для оленеводов я сколько лет слышал, но никогда их не видел — очень хотел посмотреть… Сидели мы с директором, не снимая полушубков — в его кабинете было еще холоднее, чем в гостинице. Потом догадались перейти в соседнюю маленькую комнатку, благо день был субботний, в конторе мы были одни. Включили там рефлектор, вскипятили электрический чайник, согрелись. Разговор сам собой перевелся на нужды житейские.

— Строительство новой котельной, — рассказывал Ильченко, — для поселка проблема номер один. Старая уже не тянет. Дефицит тепла. Сейчас ставим несколько жилых домов, Дом культуры, но к старой котельной их не подключишь — посадим весь поселок… С доставкой топлива — маета. Омолон, по сути, изолирован, дорог к нему нет. Только летом по реке, пароходом. Река переменчивая, пароход этот то туда не может подойти, то сюда. Каждый год с емкостями в семьдесят пять кубов Мотаемся по реке взад-вперед. К четырем моторкам цепляем и тянем… Находимся в какой-то хитрой котловине, в «нулевой зоне распространения радиоволн», связи даже с Билибино не бывает по десять — пятнадцать дней. Непрохождение, особенно когда северное сияние… Телевидение недавно появилось, ловится только одна программа, со спутника, у нас в это время ночь. Поначалу никто не спал, все смотрели до пяти утра, до упора, на работу шли сонные. Сейчас попривыкли, не тот азарт…

— А некоторые уверяют, Владимир Иванович, что это хорошо, когда сельский поселок вот в такой заброшенности, то есть в удалении от промышленных предприятий, от проезжих дорог. Поселок, говорят, тогда «в чистоте», меньше влияет пришлое население, сохраняются национальные традиции…

— Конечно, поселок — многонациональный. Из коренных — эвены, чукчи, юкагиры, ламутов пять семей. И обычаи сохранились. Но чтобы «в чистоте» — не скажешь, — возразил Ильченко. — Стариков своих хоронят, как раньше, — в тундре, а от нас научились справлять девять дней, сорок дней, годовщину… Молодежь ножичками стала работать, был не так давно случай… А проезжая дорога — вон она, аэропорт. В любой конец. До Билибино — час, до Сеймчана — час двадцать. Что толку, что далеко от прииска?!.

Директор предложил посмотреть окрестности, сам сел за руль газика, поехали. Дорога была хорошая, укатанная, но — зимник. «Летом вот тут — болото… А сейчас едем по протоке…» — комментировал Владимир Иванович. Да это и так было понятно: по сторонам невысокие обрывчики берегов, густо заросшие кустарником — на Чукотке так бывает только вблизи воды, — резко вдруг накренившееся большое дерево с подмытыми корнями. Зимний лес обычно сквозит, просвечивает далеко, но здесь столько снега лежало на ветвях, что чаща леса была непроницаема, укрывалась получше, чем листвой. А при ярком солнце вообще казалось, что там, в глубине, воздвигнута сплошная белая слепящая стена. Неширокая извилистая протока походила на тихую улочку в старом городе, заснеженную, давно не метенную, и только посередине был расчищен проезд. И так же, как в старом городе, она петляла, разделялась, соединялась с многими другими, возвращалась сама к себе, — летом, с самолета, хорошо просматривался вот этот лабиринт. В одном месте мы остановились, Ильченко показал на темную парящую промоину: здесь Омолон почему-то никогда, даже в эти шестидесятиградусные морозы, не замерзал. И глубина-то была всего с вершок, вода перекатывалась по камешкам. Чудеса!.. А дальше — опять все было бело. Такая вот чистая, пронзительная, бесконечная белизна вначале радует и будто изнутри по-праздничному напитываешься ею, но через какое-то время становится однообразной, утомляет, перестаешь что-либо в особенности выделять. Только то, что темнеет. Я смотрел на следы: вот заяц бежал неторопливо, вот волк махал через глубокий снег, задевая его брюхом, вот лось пропахал. Смотрел на близкие деревья, на их стволы, шершавые, красноватокирпичные или серые, как старая иссохшая кость. Росла здесь, как в основном и везде по таежному Северу, даурская лиственница, но была потолще, помощнее, чем в окрестностях Билибино — все-таки юг. Годилась даже для строительных нужд. На деляну мы наконец и выехали. Тут стоял теплячок, чернело рядом остывшее кострище, валялись расколотые чурки. Было тихо и пусто, нерабочий день, лишь две мохнатые собачки встретили нас возле тепляка. Они не залаяли, но и не стали ласкаться к незнакомым людям, отбежали поодаль и следили молча за нами: мало ли что? Внутри тепляка все выглядело так знакомо: маленькое оконце, печка из железной бочки, широкие нары с брошенными на них старыми телогрейками, лавка, стол, керосиновая лампа. Чайник, добрую половину которого занимала разбухшая заварка, разноцветные эмалированные кружки. К стене были прислонены бензопилы, пахло холодной печкой, солярой, сырой смолистой древесиной. Сплошной неуют и вместе с тем — полный уют! Настрогай щепы для растопки, брось в печку поленьев, и как оживет все вокруг через каких-нибудь полчаса, повеселеет для человека, проведшего весь день на морозе, какими драгоценными станут чайник, и керосиновая лампа, и нары!.. Когда уезжали, возле кострища я заметил несколько аккуратно отпиленных тонких лиственничных срезов. Я подобрал один из них, на память. Он был сырой, в кольце красной коры, тяжелый от напитавшей его и проступившей капельками медово-желтой смолы. Диаметром всего сантиметров в тридцать, но было этой лиственнице, наверное, лет пятьсот. Собачки все так же молча, но теперь уже неодобрительно смотрели: вот, все-таки чего-то прихватил!

— Такое уникальное дерево сводите, Владимир Иванович! — сказал я.

— Весь Омолон из него построен. Запасов, говорят, осталось лет на пять-шесть.

— Так на бетон надо переходить!

— Надо-то надо… — вздохнул Ильченко, что означало: «Будто бы от меня это зависит».

Обратно ехали другой дорогой, другой протокой, завернули к тем самым емкостям, с которыми каждый год «мотаются по Омолону вверх-вниз». При них жил сторож, Михаил Процкий с женой Марьей Васильевной. Избушка у него была поосновательней, вроде сибирского зимовья. Остальное почти все так же: печка, нары, оленьи кукули, керосиновая лампа, транзистор. К избушке приткнулся «Буран». О Процком, когда отъехали, Владимир Иванович поведал, что попал он когда-то в молодости, еще по «договору с Ягодой», на Колыму, оттуда сюда, женился на местной, народил восемь детей. Лет десять назад решил со всем семейством податься на свою родину, в Белоруссию. Но пожил там недолго. Приходит как-то с работы: посреди двора костер, котел подвешен, бурлит. Оказывается, жена зарезала единственную телку, сама ободрала, разделала по привычке, как оленя, и варит. «Нет, — понял окончательно, — не прокормить». И вернулся. Сейчас на пенсии, сторожит. А дети все повыросли, работают: кто в Билибино, кто здесь… Я подумал: сколько российских мужиков по-оставалось вот так на Чукотке, каждый со своей судьбой, и прикипели к ней незаметно навсегда, жили, трудились, оставили после себя детей, сами умерли, похоронены на чукотских кладбищах. Взять хотя бы Уэлен и тех, кого я помнил еще по шестидесятым годам, чьих детей учил, с кем работал, ходил на охоту в тундру. Пекарь наш Семен Фефелов, называвший свой черный хлеб «аммоналом», повар поселковой столовой Коля Донов, завуч Леня Бродников… Их уж нет, но они все равно там, лежат на сопке над поселком бок о бок с чукчами, с которыми и жили бок о бок. Я когда-то все собирался написать об этом — очерк не очерк, но так, что-то вроде размышления…