Чем бы хотелось завершить?.. Перед сном я вышел из домика, постоял на крыльце. Огоньки поселка соединялись в слабое зарево, и я представил на минуту, каким, должно быть, нереальным среди объемлющего мрака выглядит это мерцающее пятнышко с пролетающего высоко самолета. Кругом из сугробов торчали закухтанные лиственнички, по-новогоднему искрился снег, северное сияние светилось призрачно над Дальним — как и восемь лет назад, вот так же в марте. И вот удивительно: ведь неподалеку безостановочно грохотала ДЭСка, но я гораздо позже, только в воспоминании, услышал этот грохот, а в тот вечер как бы отключился — была тишина… «Ни на что бы не отвлекаться, — думал я, — ни на Билибино, ни на Омолон, а сразу сюда и жить бы здесь весь этот месяц, писать… что-нибудь далекое от Чукотки… например, о детстве на Пресне…» Еще я ловил себя на противоречивости желаний: да, безусловно, я хотел бы, чтобы этот поселочек, как и многие другие, известные мне по Северу, выглядел «в идеале»: голубел бы тут за огромными стеклами бассейн, зеленел зимний сад… Но — и не хотел бы… То есть, вернее, так: тогда бы меня сюда не тянуло. Потому что сам-то я любил Дальний именно таким, каким он был и оставался сейчас, потому что он напоминал мне мой Братск 57-го года и нашу замечательную общагу посреди леса, на поляне, а потом Устье Илима и зимовье на берегу Ангары, где жила наша буровая бригада, напоминал Уэлен и мою комнатушку в старом учительском доме, в которой едва умещались койка, стол и стул… Я вспоминал, как снова приехал в Уэлен через несколько лет, его намеревались перестраивать, был фантастический проект, собиравший всех чуть ли не под одной крышей, мне этот вариант не нравился, и я толковал о нем со своими друзьями, которые по-прежнему жили там. Один мой друг был сугубый хозяйственник и рационалист, он упирал на дешевизну проекта, доказывал, что сократятся таким образом коммуникации, которые на Севере обходятся дороже, чем сами дома. Я же, всерьез почему-то уверовавший, что «новый» Уэлен не замедлит осуществиться, говорил с озабоченностью о гармонии с окружающим ландшафтом, о необходимости учитывать национальные традиции эскимосов и чукчей… И вдруг второй мой товарищ, служивший наш спор молча, сказал первому: «Неужели ты не понимаешь? Он просто хочет, чтоб все было, как тогда…» Я, разумеется, пустился возражать, что это не совсем так, сослался даже на «спираль развития», возвращающую нас к старому, но на «качественно новом уровне», — и все это вместо того, чтоб честно признаться себе и им: конечно, кто же из нас, переживший счастливое время в каком-то месте, не хочет, чтоб все оставалось там как тогда?.. Просто я раньше моих друзей уехал с Чукотки и поэтому раньше, чем они, прочувствовал эту ностальгию. А потом и они, тоже очутившись на материке, начали писать в письмах о «светлой и чистой памяти» об Уэлене, о «лучшей части жизни», прожитой там. Да и все мои очерки разве не такие же письма?.. «И пока еще будут на Чукотке такие поселки, — думал я, — и такие люди, как мои друзья, я буду возвращаться…»

Наутро, как и обещал, прилетел Чубов на своем «МИ-8». У него здесь была работа — ставить опоры для ЛЭП. Они лежали вдоль широкой просеки, присыпанные снежком. Сквозь люк в салоне и сквозь метель, поднятую винтами, было видно, как рабочие цепляют опору к болтающимся тросам, как начинает она медленно вставать. Я пристроился на место бортмеханика, надел наушники. Лицо Чубова было сосредоточенным, он не мог видеть, что творится внизу, но в наушниках звучали команды оператора с земли, и по этим командам я чувствовал напряжение Анатолия Васильевича и понимал, насколько ювелирной была сейчас его работа. «Троса натянуты… Десять градусов опора… Тридцать градусов… Сорок… Девяносто! Отрываем… Груз оторвали… Влево четыре метра… Ищут лунку. Висим пока… Вправо метр… Полметра влево… Вперед метр… Стоп! Опускаем… Пошла… Нормально стоит… Распутывают… Все! Вверх уходим, Васильич, уходим вверх!..» Потом мы возвращались в Билибино. Обзор из кабины открывался разом далеко вперед, и в обе стороны, и вниз, и вверх — вот здесь-то и можно было ощутить по-настоящему, что летишь. Но вертолет, казалось, не двигался, парил неподвижно, это земля медленно поворачивалась нам навстречу — снова со своими сопками, редколесьем, одинокими деревьями, речными долинами, белыми округлыми провалами тундровых озер, и снова они, как было написано уже задолго до нас, «вперяли в мысль нашу восторг».

Чукотка, февраль — март 1984

Послесловие автора

Известно — предисловия пишутся для читателя. Чтобы кратко предварить его о замысле книги, о ее сути. Но для чего послесловие? Если в самой книге не сумел сказать всего, что хотел, значит, книга не удалась и никакое послесловие тут не поможет. Тогда признаюсь, что послесловие автор пишет, по-моему, исключительно для себя. Есть ведь французская поговорка: «Уезжать — это немного умирать». Как всякий афоризм, она оставляет простор для толкований. Первый, на поверхности, ее смысл таков, что, уезжая, ты умираешь для покидаемой тобой жизни, исчезаешь из нее. Замечательно это выражено, если помните, у Толстого, в заключительных строчках «Казаков». Оленин, навсегда уезжая из станицы, напоследок оглядывается и видит: «Дядя Ерошка разговаривал с Марьянкой, видимо, о своих делах, и ни старик, ни девка не смотрели на него». В самом деле, Оленин уже не существовал для этих людей. Надеюсь, что у меня с Чукоткой не так. Это место для меня не случайное, я там жил, работал, там был мой дом, родились дети, выросли мои ученики, остались и живут до сих пор друзья… Но есть еще один смысл: уезжая, ты сам внутренне собираешься, настраиваешься на несиюминутные мысли, подводишь итог увиденному и пережитому и чувствуешь, что какой-то кусок твоей жизни навсегда отделяется от тебя и безвозвратно уходит с ним частичка твоего «я». А это каждый раз, сами понимаете, печально. Может быть, поэтому, уехав, я обязательно старался вернуться в любимые места, когда же не удавалось тотчас осуществить это в действительности, я писал о них, чтоб все равно возобновить ту жизнь, а заодно и самому в ней «немного воскреснуть»… Однако написать книгу — это, я считаю, тоже «немножко умереть». Не знаю, как для других писателей, но мое ощущение таково. Творчество не только самоутверждение, как полагают, но в еще большей степени оно — самоотрицание. И в написанной книге — пусть даже речь шла о самых радужных, счастливых событиях — такая же грусть итога и расставания, как в отъезде. Вот потому-то и берешься сочинять послесловие — не для того, чтобы что-то добавить к сказанному, но чтоб просто еще побыть, задержаться на последней страничке.

Современная наука характеризует пространство как многообразие мира в данный момент времени, а время определяет соответственно как многообразие мира в данной точке пространства. Так вот, если принять Чукотку за «данную точку пространства», то можно считать, что, возвращаясь туда беспрестанно, вглядываясь в различные мгновения ее жизни и пытаясь их запечатлеть, я тем самым старался уловить время. В той мере, конечно, в какой позволял это избранный жанр, в той мере, в какой это возможно одному человеку и насколько это вообще возможно — уловить время. В этом смысле, должен признаться, я считаю свою книгу незаконченной. Да, написанной, но незавершенной. Ибо завершенным может быть только вымысел, о реальных же местах, событиях и людях, о жизни действительной можно рассказывать бесконечно. Потому что и сейчас, когда я ставлю точку, продолжается и впредь будет продолжаться эта жизнь, и большинство моих героев по-прежнему работают и будут работать на Севере, и все так же будут лететь над чукотскими горами вертолеты, идти по тундре вездеходы с геологами, грохотать в билибинских распадках бульдозеры, плыть по морю вельботы с охотниками, и неизменно каждую осень на уэленский берег будут накатываться все новые штормы, а зимой — проноситься над ним новые пурги. И подобной бесконечной незавершенности можно только радоваться ведь она, помимо всего, означает, что и сам ты в любой момент или кто другой можете вернуться и вновь окунуться в эту прекрасную, не отпускающую от себя жизнь. А посему закончу одним коротким воспоминанием. Однажды зимой, когда я был в Магадане, пробился в закрытую льдами Нагаевскую бухту необыкновенный корабль. Огромный, красного цвета, он выглядел экзотически посреди белого пространства льда, и даже магаданцы, жители портового города, спрашивали друг у друга, что это за корабль стоит там, в бухте. Вскоре из репортажа в «Магаданской правде» все узнали, что это какой-то наш новый, сверхмощный ледокол. Прямо по льду подъезжали к нему грузовики… Я улетел по своим делам на Чукотку, а когда спустя месяц вернулся и отправился, по обыкновению, прогуляться к бухте, корабля там уже не было. Я спустился на лед, пошел по наезженной машинами дороге и дошел до того места, где она обрывалась, упираясь в кромку льда. Корабль ушел, видимо, недавно, место, где он стоял, едва затянулось тонким, чистым, дышащим льдом. Я долго стоял там, где закончилась дорога, смутно чувствуя, что вот эта кромка, эта граница о чем-то мне говорит, только не понимая пока о чем. И лишь когда снова поднялся на высокий берег и оглянулся на прощание на давно знакомую бухту, белую, в окружении черных сопок, и увидел опять внизу эту потемневшую, подожженную мартовским солнцем дорогу, а сразу от нее и дальше — широкую, ровную голубоватую полосу, уводящую к горизонту, то понял, что передо мной наглядное воплощение старой истины: никакая человеческая дорога не кончается, она обязательно переходит в иную, новую, просто мы не всегда это сразу осознаем. На этой обнадеживающей нас мысли и расстанемся, читатель.