Изменить стиль страницы

Кривцов схватил чашку с кофе и запустил в стену. Та пошатнулась. Раздался звук обвала. Кривцов рванулся посильнее, стараясь вырваться из пут. Загрохотало громче. Посыпались камешки с потолка. Кривцов закрыл голову руками и сжался в комок. Он по-прежнему не видел выхода, а камни летели прямо в него. Его заваливало.

— Дышать! — прохрипел он.

Когда обвал закончился, он лежал, прижав колени к груди, на кухонном полу в луже остывшего кофе. Рядом никого не было.

Кривцов встал и огляделся, боясь увидеть руины своей темницы или хотя бы каменную осыпь. Но на полу лежали только осколки чашки.

Из комнаты донеслись голоса. Кривцов почувствовал новый приступ ярости. Хватит с него на сегодня. Сейчас он выгонит их всех. Это его дом, и распоряжается здесь он.

Кривцов распахнул дверь в кухню и вышел в коридор. Он шатался и придерживался руками за стены, но был полон решимости разогнать всех собравшихся к чертовой матери.

Однако планам его не суждено было сбыться.

Уже на пороге комнаты его догнала трель звонка. Кривцов не двинулся с места. Однако кто-то забыл запереть замок, и теперь дверь открывалась сама.

Мимо вжавшегося в стену Кривцова прошли три человека — среднего роста, черноволосые, с одинаковыми монголоидными чертами лица.

Голоса в комнате оживились, потом затихли совсем. Кривцов поднял голову и увидел, как один из роботов приветствовал журналистов:

— Эта штука работает? — он показал на камеру, и Кривцову показалось, что с левой рукой у него проблемы. — Отлично. Пишите. Я Александр Левченко, и я хочу сделать заявление.

21. Ро

Левченко усадили на диван, нехитрые Кривцовские пожитки сгребли в угол. Теперь камера и семь пар глаз смотрели на него.

Левченко говорил. Так, словно готовился к этой речи всю жизнь.

Ро знал, что это не так. Решение вернуться к Кривцову было принято час назад в больничной часовенке и было вызвано отчаянием.

— Меня зовут Александр Левченко. Кто-то из вас, должно быть, помнит меня. Шесть лет назад я позволил себе выступить против вошедшего в моду бессмертия. Я считал, что личность, законсервированная в оболочке, неизменная и не имеющая потенциала для роста — личность несчастная. Мои выводы подтвердили не только эксперименты, но и волна эвтаназий, прокатившаяся по рядам бессмертных. Меня послушали. Мне поверили. Потом меня убили — в глупой заварушке.

Левченко сделал паузу. Разумовский сжал кулаки. Кривцов опустил глаза.

— Но получилось так, что я остался жив. Не знаю, кто и зачем прошил меня, но я благодарен этому человеку. Я должен был вернуться, потому что мое дело не закончено. Тогда, шесть лет назад, я мог ошибаться. Мой друг и коллега, — легкий кивок в сторону Кривцова, — говорил мне: «Саша, ты можешь ошибаться! Не будь так настойчив, оставь себе право на ошибку». Но я настаивал. Я боролся. Нейрокристаллизация была очень популярна, бессмертие — желанно, а индустрия нейрокристаллов — доходна, но тем не менее мне удалось добиться своего. Я добился запрета на экстракцию нейрокристаллов. Я вернулся и вижу, что я не ошибался тогда. И вижу, что добился слишком немногого.

Снова пауза. На этот раз никто не пошевельнулся. Все ждали продолжения.

— Мы запретили бессмертие, но превратили личность в вещь. Мы соревнуемся, у кого больше сто ит душа. Мы не видим человека, только синее, белое или ржавое. На выставках, в музеях, даже в храмах мы смотрим на выпотрошенные чужие души, оцениваем их, и стремимся только к тому, чтобы потомки, взглянув на нас, сказали: «Да, великий был человек». Совершенно упуская из виду, что слово «человек» будет значит для них что-то совсем другое.

Я вернулся вопреки собственному призыву. Вы скажете — Левченко хорошо говорить, он уже живет после смерти, а нас хочет лишить такой возможности. Упрек справедлив. Оправданием мне может быть лишь то, что донести до вас, что чувствует бессмертный, может только бессмертный, вывернувший свою душу на потребу живым.

Вам, живым, не понять, каково это — стучаться раз за разом в одну и ту же запертую дверь. Вам не понять, каково это — в каждой ситуации узнавать себя — прошлого, — осознавая, но не имея возможности избежать повторения старых ошибок. Снова и снова пережевывать одни и те же чувства, мысли, оставаться привязанным к людям, которые давно изменились. Иллюзии и фантомы — вот из чего складывается наша послежизнь. Жалки и смешны те, кто живет одними иллюзиями. Жалки и смешны мы. Бессмертие — всего лишь комната смеха, из которой нет выхода.

— Я закончил, — сказал Левченко оператору и встал. Подошел к Кривцову.

— Если ты захочешь, Веня, мы сейчас же уйдем. Но я думаю, нам лучше остаться.

— Оставайтесь, — махнул рукой Кривцов.

Люди в комнате словно очнулись ото сна. Зашевелились, засуетились, заговорили. Журналисты подошли к Левченко, женщина размахивала руками и открывала рот, но слова ее терялись в общем шуме. Оператор снимал без разбора Левченко, роботов, свою коллегу, всех, собравшихся в комнате. Левченко мягко, но решительно выпроводил их за дверь. Разумовский сидел, насупившись и ни на кого не глядя. Илюха гладил крысу, бормоча ей что-то на ухо.

Жанна подошла к Ро:

— Здравствуй, Родион.

— Здравствуй.

— Прости, что так получилось.

— Да ничего. Как там наши?

И она расплакалась. Ро обнял ее, и слушал гудение в голове, заглушающее сбивчивый рассказ. Он слышал знакомые имена — Профессор, Ванька, Иван Михайлович — но они ничего не говорили ему. Он пытался вспомнить, но воспоминания тонули в гуле, словно крики чаек в шорохе волн. Еще звучало незнакомое имя — Бладхаунд — странное, грубое, кажется, это что-то про собаку. У той, которую он любил, была собака, — миттельшнауцер, — кажется. Он все время облизывал руки и вертелся, когда его стригли. Наконец Ро, сдавшись, скользнул сознанием в глубину, там, где не дули ветра и не было волн, и чаек тоже не было.

Там он обнимал другую девушку. Миниатюрную — или просто он был выше ростом? — темноволосую и очень красивую.

— Новая?

— Да. Он не закончен.

— А кто это? Христос?

— Нет. Христос по канону другой… Это Адам.

— Тот самый?

— Да.

— А почему он распят?

Ро запутался в словах — хотел объяснить все и сразу. Она улыбнулась, и Ро покраснел.

— Понимаешь, — сказал он наконец, — это символ. Адам — первый человек. Символ человечества в целом. Некое идеальное его воплощение, созданное непосредственно Творцом. То человечество, которое потом сожжет Христа и поставит само себя на грань уничтожения. «Адам в Аду»… Человечество, неверно распорядившееся собственной свободой и разумом…

— Понятно. А сколько она стоит?

Ро смутился.

— Я… даже не знаю. Я не хочу ее продавать.

— Почему?

— Мне кажется… — Ро замялся, не зная, как объяснить необъяснимое, — эта картина — то, что у меня, наконец, получилось. Она правильная. Она глубокая. Все другое — пустышки. Я не хочу сказать, что они плохи, но… «Адам» — это то, что я хочу сказать людям. Она дорога мне. Мне трудно это объяснить… Ну, как Леонардо не расставался с Джокондой…

— Леонардо находил себе богатых покровителей. У тебя, конечно, богатый отец… Но тебе не кажется, что это как-то несовременно?

Потом тот же голос раздастся в телефонной трубке:

— Я не собираюсь побираться и ждать, пока ты натешишься! Давай начистоту. Ты бездарь. Это видят все, кроме тебя. Ты никогда не создашь ни Джоконды, ни Руанского собора, ни Герники!

И тут же, эхом, голос отца.

— Ты бездарь!

Бессонная ночь с бутылкой и треском холстов. Не смог найти нож и резал плотную ткань «розочкой».

Беспамятство.

Гул в голове.

Гул голосов. Жанна. Темные волосы под ладонями — совсем другими, с грубыми короткими пальцами. Может, — мелькнула мысль, — потому у меня ничего не получается? Эти руки не приспособлены к карандашу и кисти. Бред — тут же оборвал он сам себя, — у тебя и раньше ничего не получалось. Ты бездарь. Верно тебе говорили.