Так она и осталась в его памяти, наливающей ему, как мать или как жена, тарелку щей, или появлялась в памяти коричневой теплой тенью за окном, за блестками вишневого куста, который не успел просохнуть к ночи после дождя.

* * *

О себе он задумывался случайно. Вот и теперь, получив повестку из военкомата, думал о будущем, понимая, что придется расстаться с тем, что стало привычкой, с «хочу» или «не хочу», с вечерним парком, ландышевыми аллеями и муравьиной невидимой тропкой из дома в этот парк через лазейку в ограде… Сколько раз оплетали ее колючей проволокой, мазали дегтем, и все-таки эта лазейка была парадным входом для всех окрестных ребят, считавших парк своей вотчиной, как если бы это был двор их дома или соседний двор.

За домом, где жили Николотовы, не было настоящего двора. Этот дом стоял когда-то на углу Большой Калужской улицы и Донской, где теперь конечная остановка седьмого троллейбуса. Это был старенький оштукатуренный дом, огороженный со стороны Калужской глухим забором. В углу асфальтированной площадки за забором зимой хранили тележки для газированной воды, а летом там принимали пустые бутылки и вечно толпились нагруженные люди со скучными лицами. И всегда во дворе дребезжало стекло… К стене дома прижимался старый тополь словно бы поддерживал своим стволом этот ветхий особняк, а по весне вздыбливали асфальт и с необъяснимой силой лезли из-под него, как шампиньоны, бледно-зеленые нежные побеги, обреченные на гибель. И в тех местах асфальта, где его пробуравливали отростки тополя, оставались вздыбленные холмики с несдающимися побегами.

Этот дом, выходящий во двор плоской глухой стеной, давно не ремонтировался, штукатурка потрескалась, но люди жили надеждой, что дом их скоро должны снести, и поэтому не требовали ремонта. А если бы и потребовали, то им бы все равно отказали, потому что на ремонт этого дома давно уже не отпускали средств. Это даже радовало людей: значит, скоро снесут, думали они, если денег уже не дают на капитальный ремонт. И терпели. Но дом не сносили. И однажды Вилька Левочкин, шпанистый парень со второго этажа, попал в больницу со сломанной голенью, когда вместе со стульчаком из своей уборной провалился в нижнюю уборную, на первый этаж… Это было смешно. А почему бы не посмеяться? Парень довольно легко отделался, а внизу, к счастью, никого не оказалось в это время, когда Вилька Левочкин со спущенными штанами и с ужасом в глазах загремел вниз, ломая сгнившее перекрытие и старинный фаянс… После этого случая деньги на ремонт нашлись, и даже стены дома подмазали и окрасили в желтый цвет, побелив карниз, наличники и лепные вставки под окнами второго этажа, изображавшие когда-то гирлянды из роз. И люди загрустили: стало быть, не скоро снесут этот дом, если потратили столько денег и времени на его ремонт.

— А почему, — спросил однажды Саша у тети, — стена, которая выходит во двор, глухая?

— А потому, что это называется брандмауэр, — сказала тетя. — Раньше строили так, чтобы окна не выходили в сторону соседнего дома. Раньше такие порядки были.

Только после этого Саша понял однажды, почему его дом был похож на отрезанную половинку дома: нескладное в общем-то, неудобное сооружение.

За забором стоял одноэтажный особнячок, и вокруг особнячка росли когда-то большие клены. Саша с детства боялся старого тихого дворика за забором и его жильцов, особенно кривоногого дядьку, который когда-то, очень давно, Саша не помнил теперь даже за что, гнался за ним с палкой и, не догнав, долго бранился.

Теперь уже не стало забора, за которым давным-давно ютился для Саши тревожный мирок под кленами, его флибустьерское море, в котором росли шампиньоны. Спилили и клены, заблестела стеклянными осколками, посерела и обнищала некогда жирная земля, и только зеленый островок просвирника возле сарайчиков напоминал о былом.

И теперь, когда прислали повестку из военкомата, Саша обостренно чувствовал прошлое, жизнь свою на этом клочке земли, затерянном среди громадного города. Это все-таки была единственно возможная, а потому и прекрасная жизнь! А будущее казалось вечностью. А может, это и открылась вдруг перед ним вечность? Прошлое, настоящее и будущее… Клены, синицы, бомбоубежища и клочок травы просвирника возле сарайчиков, в которых теперь люди хранили каменный уголь. Пройдут годы, и не останется ни этих сарайчиков, ни особняка, ни его дома с брандмауэром… А иначе что же такое вечность? Вечность — это обновление и память.

Так вдруг и понял себя Саша Николотов в эти дни, когда носил в кармане своих расклешенных брюк повестку из военкомата, понял себя стоящим на грани, прошлого и будущего. А настоящего как будто и не было. Всего лишь мгновение. Пролетевший голубь… Проехавший автобус, шаг ноги… Шаг из прошлого в будущее. И в эти дни, когда он задумывался о себе, ему казалось, что люди живут только для будущего, а каждый шаг человека — это шаг из прошлого в будущее. А настоящее — только миг, который люди перешагивают, не задумываясь и не пытаясь удержать.

В эти дни ему было приятно так сложно и мудрено думать о себе, о кленах, о сломанных заборах и о вечности. Впереди ждали долгие годы, а прошлое отодвинулось и замаячило в памяти грустными картинами, вспышками радости и тревог…

* * *

Летчики серой шеренгой долго стояли на ветру, на плоской сумеречной земле, втягивая головы в плечи, переминаясь с ноги на ногу…

С утра на построении этим людям объявили о ночных полетах и распустили по домам. Они хорошо отоспались, потом пообедали позже обычного, пришли, ленивые в послеобеденной этой сытости, на аэродром, их построили, руководитель полетов доложил метеобстановку, уточнил очередность выруливания, и каждый экипаж получил задание.

Началась привычная будничная работа. Была поздняя осень, время предзимнее. Аэродром, казалось, заиндевел в слепых и ветреных сумерках, и холодные, непрогретые самолеты на стоянке вываливались мутным своим дюралевым блеском из его безбрежного, серого, укатанного однообразия. И невероятным казалось, что эти люди, стоящие шеренгой перед самолетами, эти маленькие и озябшие на ветру существа способны довести до неземной, сверкающей ярости мертвые винты и поднять огромные и тяжелые машины в сумеречное небо, в котором уже начала слабо мерцать Полярная звезда и еще какая-то маленькая и робкая прозрачная звездочка, повыше.

Наконец людей распустили, и они, будто соскучившись по смеху, разговорам, ожили, шеренга сломалась, скомкалась и рассеялась, люди разбрелись, заторопились, греясь, к машинам, которые лихо стояли строгой громадой перед ними.

В меховой куртке и пятнистых собачьих унтах побрел косолапо к своей машине и капитан Николотов, а за ним его штурман, и второй летчик, и борттехник — экипаж, которому нужно было через несколько минут лететь по заданному маршруту, строго придерживаясь времени, своего эшелона, а вернувшись, хорошо посадить самолет.

Они шли к машине работать и, как добрые люди перед работой, после хорошего сна и сытной еды, были настроены благодушно, не думали, не говорили о предстоящей работе, которая никуда от них не уйдет и в лес не убежит, хотя каждый из них уже начал работать, каждый уже подумал о ветре, о его силе, направлении, о ясном небе и о близкой облачности, которая, по сводке, приближалась к ним.

Штурман, которому предстояло работать больше других в этом полете, был доволен тем, что летел с Сашей Николотовым, потому что Саша — его хороший друг, отличный летчик и с ним легко работать. А Николотов, в свою очередь, подумал, что со штурманом Иваном, с которым он больше всего летал, лететь будет просто и, конечно, все обойдется без приключений. Он давно уже летал с Иваном, летал на реактивных, и Иван никогда не ошибался, точно выводил на цель и хорошо бомбил на полигонах… Они были старые друзья. Второй летчик подумал, что он вообще отдохнет в этом полете, потому что дел у него ровным счетом никаких. И только борттехнику было все равно, с кем и куда лететь: он знал свои обязанности, знал машину, много раз летал на ней и был совершенно спокоен и даже равнодушен.