…Посидит старик на сундучке, потянет неторопливо самокрутку, полежит на кровати, сходит в уборную без всякой нужды. И валенки подшиты… Была бы скотина какая — все уход бы требовался. Думал боровка купить, да пораскинул мозгами — чем кормить? Картошку нынче не садили. Говорил Николаю, чтоб землю под пашню у себя в организации взял, но тот не пошевелился. Комбикорм не достанешь, а хлебом — пенсии не хватит.
Тысячу дум за день передумает, а попробуй найти конец или начало, иль середину сыскать — не получится. Хотя так-то, как ни крути, как ни верти, об одном они — о родных детях, о нескладной их жизни, будь они неладны.
Минула трехдневка, и раненько утром появилась Клавдия. Вошла, как всегда, неслышно — больно уж легка на ногу — и, не снимая плюшевой великоватой дохи, сразу к нему, Макару, в боковушку за камельком. Дыхнула холодом, сунула руку за полу, вытащила конверт, подала старику.
— Читай-ка, от Жени получила, зовет меня…
Мало чем была Клавдия одарена от природы: ни собой не взяла, ни рукодельем, ни расторопностью не вышла. Но один дар, редкий, но мало ценимый дар у нее был: она умела любить и служить ближним. И вот, может, впервые ей ответили тем же, и на обыденном, привычном ко всему лице ее ожили, светясь тихими лучиками, глаза.
Макар, в нательном белье и в валенках, подсел к окну, отставил письмо на вытянутую руку, щурясь, долго смотрел на листок и шевелил губами.
— Ну и как думаешь?
— А че думать-то? Зовет ить. Дёржит меня, что ли, кто здесь-ка? Семеро по лавкам у меня? Хватит, нажилась я в этой тюрьме. Лопоть, какая есть, соберу в узелок да поеду. А ты-то че думаешь?
— А то думаю, что и думать нечего, — рубанул Макар. — У самой то болит, это болит, ну и как сляжешь, и будет она, девчонка, разрываться: за дитем смотри и за тобой ходи. Мужика ее ишо не знаем, как он на это дело глянет. Людей изведешь и сама изведешься! И живи потома-ка там — раньше времени-то все равно не помрешь. И могила на чужбине будет.
Клавдия сидела на кровати неподвижно, поджав губы.
— Че мне могилка-то, — заговорила она после некоторого молчания, — земля везде одинаковая. А здесе-ка оставаться… тожить… Кому я шибко нужна? За инвалидами убирать антиресу мало.
— Но, как хочешь. Токо мое слово такое: неча людям жисть портить! Переработалась ты там, че ли? Перемыла посуденку — и гуляй себе. Кино кажут, сыта, обута, при месте — чего ишо надо?! На том скажи спасибо!
Клавдия сидела, крутила каемку полушалка. Макар, покрякивая, побрел на кухню.
— Не знаешь, где у меня табак? — спросил он оттуда. — В пачках я брал.
— Эвона! А на голанку в тот раз кого клал сушиться! Пошарь-ка сверху-то…
И Макар в который раз удивился Клавдии: ум вроде небольшой, а памятливость крепкая.
Старуха накинула на голову скатившийся полушалок, поднялась.
— К Наталье пойду схожу…
Товарка угостила чаем с облепиховым вареньем и рассудила:
— И неча их слушать — ехай! Ты на их всю жизню горбатилась, теперича в престарелый дом заперли. От негру-то нашли! Там работаешь-работаешь, сюды придешь — грязь за имя выворачиваешь, ехай! И не ходи к им боле, не унижайся. От так от! Ты еще варенье-то ешь, — пододвинула она розовенькую вазочку, — где еще поешь, окромя как у меня… Это ить облепиха! Витамин це, чтоб не было морщин на лице, — рассмеялась Наталья.
Клавдия послушалась товарку, к Макару не пошла, сразу направилась к себе, в интернат. Решила: перед отъездом забежит, простится — и все.
Макар в тот день намаялся, прислушиваясь к шороху в сенях. Не дождался он Клавдии и на следующий день. «Теперь не явится, — понял старик. — Наталья, видно, подсобила. Значит, так, — прикинул он, — туто-ка два дня остается, тама-ка — три, всего — пять. Пять ден теперича одному быть. Эх-хе-хе». Зла на Клавдину товарку не было, и на саму Клавдию тоже, было иное: досада какая-то, недовольство, что все так бестолково в жизни получается.
Макар вышел на улицу. Солнышко стало поласковее. Посидел на лавке — лицу тепло, а зад мерзнет. Опять в дом воротился. Телевизор включил: показывали хоккей. Пользы от этого занятия старик не понимал и интереса в нем не видел. Выключил. Послонялся-послонялся, сходил в магазин, купил с тоски бутылочку «красненькой». Ну, какая выпивка в одиночестве?! Стопку едва осилил.
Вечером ввалился пьяный Николай и вылакал оставшееся вино. Ничего, пошло и в одиночку. А отцу не предложил, будто его и нет. Выпил и затих, закемарил на табуретке. Макар приподнялся в постели, поглядел на сына, спросил:
— Пошто так делаешь-то, Колька?
Николай поднял голову и снова опустил, как-то потерянно, жалостливо пропел себе под нос:
— Пошто-о, пошто-о, пошто-о?.. — Встал и, спотыкаясь, шаря по стенкам, поплелся в свою комнату.
Через минуту-другую Макар заглянул туда свет выключить. Сын спал в своей обычной позе: голова на диване, а сам на полу.
И что случилось с парнем? До тридцати не пил, не курил, а потом как нашло. На учебе, что ли, надорвался? Вовремя никто не подтолкнул, стал копошиться уж после армии: вечернюю школу закончил, училище, техникум и работать не переставал — вот и силенки-то, видать, и поиздержались. В институт собирался, да запил. А может, зазноба какая довела… Скоро сорок, а не женат до сих пор… Скрытный сын больно, не поймешь его…
Старик щелкнул выключателем, вернулся на кухню. Убрал пустую бутылку под стол, сел на край сундука, закурил. И в голове снова пошло, поехало — крутились, цепляясь одна за другую, привычные мысли.
Николай хоть мужик, а Надька-то почти девка, а что вытворяет! В прошлую субботу приезжали они с Василием. Николай дома был. Макар им, как людям, баньку затопил, а они как взялись — ради выходного не грех бутылочку выпить, — но Макар и счет бутылкам потерял! К обеду уже набрались, а к вечеру передрались: неизвестно с чего Надька своего мужика по щекам стала охаживать, а тот, вислоухий, отпору дать не может, стоит: «Надюшенька» да «Надюшенька». А Надюшенька только успевает разворачиваться. Не нравится ей, что муж маленький — будто он после свадьбы укоротился. А сама-то, прости господи, от горшка два вершка. Утром Макар заглянул в комнату: Надька в постели нежится, а Васька у стола ей юбку гладит. Не выдержал Макар, заругался, даже ногой притопнул, да вместо крика сип какой-то вышел. И дочь ответила: «Не лезь не в свое дело». Опохмелились они, и Надька, пьяненькая, к отцу в боковушку зашла. Тихо так, горестно плачет: прости, говорит, за все… Ох-хо-хо… Дарье бы с Васькиным характером мужика, в согласии бы жили. Нет же, тихой девке хулиган попался, языкастый да рукастый, так всю жизнь с ним и мается.
Есть у Макара еще одна дочь, Катя. Она давно и далеко уехала, но дум у отца о ней немного. Приезжали они с мужем позапрошлым летом, сами веселые и дружные, и дети у них гладкие да звонкие — спокойно за нее. Правда, пишет Катя редко, забывает отца.
Макар бросил окурок в ведро под умывальником, вышел в сенки, закрыл дверь на заложку.
Четверо детей у Макара, а слов приветливых мало от кого слышал. У Клавдии нет никого, а гляди-ко, нашлась душа, подумала о ней, позаботилась…
Вернулся, выключил свет, нашарил в темноте кровать, лег. Николая не слышно — бывает, стонет во сне… Почки у него отбиты: привязался к парням в автобусе, чего, мол, материтесь в общественном месте. Ну, те вышли с ним на одной остановке и объяснили «чего».
Морок, лишь окно тускло светится; тишина, только свое дыхание слышно… И чудится, будто кто-то рядом стоит, стоит сбоку, у изголовья, смотрит. Давно уж приходит, то сбоку встанет, то весь дом собой займет. Предчувствие, может, какое? Заберут сейчас Макара отсюда, и больше никогда не будет его на земле. Пошевелиться страшно, и грудь теснит, к постели давит, будто кто сверху ступил.
Макар собрался духом, встал. Снова в доме вспыхнул свет. В тумбочке, где валялись в беспорядке Николаевы старые бумаги, разыскал ручку, тетрадь, сел за кухонный стол и стал писать. По листу поползли хромые, пляшущие буквы. Поздоровавшись, раскланявшись, он писал: