Изменить стиль страницы

— Ого. Серьезное дело, — заискивающе произнес Ермашов.

— Вы так стремительно, что я не успела…

— Да, да. Еще раз прошу извинения. Но как же мне, все-таки, выйти?

— А никак, — пожала плечами хозяйка. — Збуй не любит, когда от нас уходят.

— Но позвольте… — Ермашов пригляделся к ее миловидному лицу, белой кофточке, узкому, затянутому на юбке пояску из змеиной кожи. И сердце у него екнуло. — Но как же быть? А мне на работу.

Она улыбалась, сложив на груди руки, на запястье поблескивал золотой браслетик.

— Ах, что же нам делать, как же нам поступить теперь? Когда мы уже натворили дел? Как же нам умаслить Збуя?

При своем имени Збуй щелкнул зубами, изображая, должно быть, тоже улыбку. И слегка поправился на задике, чтобы лучше видеть дальнейшее.

— Послушайте, хватит шуток, — сказал Ермашов.

— Только не злитесь, — предупредила хозяйка и, оторвавшись от косяка, подошла к нему и положила ладонь на его локоть. Жест вышел очень дружеским, нежным. — Вы поласковее, поласковее.

Бульдог наклонил собранную гармошкой морду.

— Я сейчас вернусь, Збуй, — пообещала хозяйка и, крепко держа Ермашова за локоть, повела его в дверь, а затем по темному коридору к выходу. Там было для двоих тесновато, и он раза два стукнулся коленом о ее гладкую ногу, а возле подбородка ощутил пушистую мягкость и свежий запах ее волос. На какой-то миг ему показалось, что она специально льнет к нему, и, когда в передней щелкнул замок, с облегчением вышел на лестничную площадку.

Она осталась стоять в темном квадрате дверей. И сказала на прощание:

— Збуй — это по-польски означает «бандит», «разбойник». Ничего имячко, правда?

Потом кивнула и закрыла дверь.

Ермашов сбежал по пологим ступеням. Ему даже хотелось съехать по перилам, по их овальному изгибу. Збуй? Ужасный какой Збуй. Между прочим, и у меня уши торчат, как ручки от кастрюли. И мы еще молоды, черт возьми, и есть у нас хватка с этим самым Збуем. Как бы умильно мы не поглядывали. А кентавры на месте. На месте!

Степан Аркадьевич, завидев Ермашова, вмиг сложил газету и включил зажигание.

— Какие новости? — спросил Ермашов, садясь рядом с ним в машину.

— Никак не отыщут, кто ухлопал Кеннеди, — кратко сообщил Степан Аркадьевич.

За ветровым стеклом машины развернулся плавный изгиб спуска к Каменному мосту. Промелькнули старенькая аптека на углу и череда низкорослых домишек с немытыми окнами опустевших квартир, откуда уже были выселены жильцы — скоро, скоро все это снесут… В Москве-реке таял застоявшийся желтый ледок, на Болотной площади тоненькие ветви кустов уже торчали густо-зеленой щеточкой, Ермашов секундным внутренним зрением увидел эту низинку голым и захламленным сараюшками пустырем — из глубин подсознания выплыло как бы сфотографированное воспоминание места, и опять мысли побежали к «Колору», к предстоящему сегодня пуску главной линии. Сегодня! Уже сегодня!..

Степан Аркадьевич, затормозив у светофора, использовал паузу и бочком глянул на Ермашова.

— Евгений Фомич, — попросил он, — вы мне дозвольте сегодня в зале быть.

— В каком зале?

— Ну, на конвейере. Где вы, одним словом.

— Да разве вам надо разрешение?

Свет переменился, Степан Аркадьевич едва заметным движением снял машину с места.

Они проскочил набережную, свернули на магистраль, и вокруг замелькала гигантская плоскогрудая рать новых домов. Серые великаны вязли в вытоптанной строителями измятой земле. На асфальтированных дорожках между ними зияли неправдоподобные лужи.

— Родимый ландшафт, — засмеялся Ермашов. — Это только мы умеем. Линеечка нам не по душе. У нас обязательно получается ухабец.

Впереди замаячили прямые как стрелы стены корпуса «Колора». Сизые елочки скульптурно обрамляли широкий, просторный подъезд, выложенный белыми каменными плитами.

— Это когда же посадили? — удивился Степан Аркадьевич.

— Вчера, — Ермашов вышел из машины. Расстегнул пальто, давая ветерку и солнцу забраться к нему за ворот. И неожиданно для себя подумал: «Батюшки, ведь я явился ни свет ни заря, а она была уже одета, причесана…» Солнышко сладко защекотало ему шею, тепло побежало по плечам.

В «зале», как это точно назвал Степан Аркадьевич, не было обычных стен, разделяющих участки. Было просторно, светло, тут и там группками чинно стояли компании машин и агрегатов, будто гости на дипломатическом рауте. А посередине, как главное действующее лицо, ради которого все они сюда собрались, вольготно раскинулось одетое в серебристый кожух овальное тело главного конвейера.

Возле него мыкался сегодняшний именинник, командир наладчиков и монтажников оборудования Василий Дюков, заработавший на «Колоре» прозвище Король вакуума. На невысоком приступочке фундамента сидел Фестиваль. Он тоже был приглашен на торжество пуска: почти все машины в «зале» были собраны им в экспериментальном цехе и перевозились на «Колор» со всевозможными церемониями и осторожностями. Фестиваль каждый автомат сопровождал лично, всю дорогу по городу сидя с ним в обнимку в кузове грузовика.

Теперь Фестиваль тоже был именинником и по этому случаю приоделся: его маленький нос украшали большие круглые очки.

— Это что за новшество? — поинтересовался, подходя Ермашов.

— Да вот, врач этот, понимаешь, — пробормотал Фестиваль, пожимая директорскую руку. — Привязался: ме-ме, фе-фе… на таблице я там у них чего-то недоглядел.

— А зачем ходил? — хохотнул Ермашов. — Тебе у каждой блохи коленки надо рассмотреть?

— Га! Га! Га! — обрадовался Фестиваль больше, чем шутке, светлому настроению Ермашова. Очки немедленно слетели у него с носа.

— Давай, мы тебе их привяжем, — предложил Ермашов.

— Как?

— За уши.

Они похохотали еще немного, и Ермашов, будто приняв легкий, резвящий душ, отправился дальше.

На подготовительных участках, за сплошной стеклянной стеной молоденькие монтажницы в прозрачных капроновых шапочках сидели рядами у длинных столов, ловко орудуя блестящими пинцетами, и столы были похожи на грядки, обсаженные цветами.

Ермашов подумал, что он уже это видел, много лет назад он точно таким видел свой завод. Тогда это был сон, его единственный сон о будущем. Он даже описал Елизавете будущий завод. Она внимательно глядела ему в лицо, делая вид, что слушает. На самом деле — он был убежден — мысли ее вращались вовсе не там, вдали, а где-то совсем близко, в тех мелочах дня, в которых она постоянно выискивала грозящую ей опасность. Угрозу ее женскому благополучию.

Елизавета считала любовью прикосновения. И изменой — прикосновения не к ней. Соблюдая это несложное правило, можно было легко добиться в отношениях с нею полного семейного счастья. Но на самом деле благополучия в их жизни не было. По одной причине: Ермашов знал, что он человек неблагополучный.

Объяснять это бесполезно; вокруг весов, где на одной чаше — истинные человеческие достоинства, а на другой — признание их, царит такая суетня и толкотня, так все ходит ходуном, что добиться равновесия еще никогда не удавалось. Для этого надо было бы ухлопать всех людей, с их мнениями и пристрастиями, и оставить на пригорке с весами лишь одну бестелесную Историю. Но что она без людей? И кому, кроме них, таких пристрастных и несправедливых друг к другу и к своему времени, нужна беспристрастная и справедливая оценка их дел самой Историей?

Все окружающие считали Ермашова как раз очень благополучным и даже ловким человеком. В тридцать два года стать директором такого крупного завода! Это ли не везение, а?

Но Ермашов знал, что это такое. Даже несколько лет спустя ему все еще снились высокие стены пустого директорского кабинета, гнетущее безмолвие телефонов и он сам, беспомощно притаившийся за письменным столом. Ермашову всегда снились только сны, отображавшие реальность; никогда ничего таинственного, не бывшего, странного — только знакомые места, известные ему люди, действительные их поступки и настроения. Говорят, что такие сны — признак здоровой, крепкой психики. Ермашов и не считал себя фантазером, нервным мечтателем. От тяжелых в своей правдоподобности снов он просыпался среди ночи и мучительно продолжал думать все о том же, происходившем с ним в жизни, происходившем в снах. Думал о Дюймовочке, каменно не замечавшей его, когда он, только что назначенный директором, проходил мимо ее стола в бывший кабинет Григория Ивановича.