Изменить стиль страницы

Но и человек этот заметил нас. Вернее, Кольцова.

— Хэлло, Мигель!

Кольцов взмахом руки тоже поприветствовал его и приглашающе указал рукой на наш стол.

Мы «передислоцировались», освободив места рядом с Кольцовым. Мужчина благодарственно хлопнул ближайшего к нему Матюнина по плечам, а девушка улыбнулась той улыбкой, которая предназначается сразу всем.

Они перебросились несколькими словами, причем иногда включалась девушка, судя по всему, помогая в переводе. Мужчина внимательно выслушал длинную фразу Кольцова и быстрым взглядом, с любопытством, оглядел нас.

— Я сказал, что вы советские летчики, — пояснил Кольцов. А это американский писатель Эрнест Хемингуэй, популярный у себя на родине, ну и здесь, конечно.

Хемингуэй, что называется, с места в карьер переключился на нас. Достал сигареты, предложил всем, отвинтил колпачок зажигалки — он повис на цепочке — и высек пламя.

— Он хочет кое о чем вас спросить.

— Не лучше ли, Михаил Ефимович, сначала за знакомство, как водится…

— Конечно, — засмеялся Кольцов. — Мы-то уже не только баснями покормились.

Перевел нам веселую реакцию Хемингуэя:

— Плохо, что коньяк… За встречу с русскими лучше бы знаменитой русской водки.

— Такого мнения и американские летчики-добровольцы, — вставил Матюнин.

— Как, — удивился Хемингуэй, — с вами летают американцы? Ну и ничего?

— Летают отлично, — подтвердил Мирошниченко.

— Этого мало. А дерутся как? — настаивал Хемингуэй.

— Есть среди них один, Артур, рыжий такой и здоровый. Был сбит и выбросился с парашютом. Никак не мог успокоиться, что его сбили, рассказывал Николай, — с разрешения командира раздобыл машину, примчался на аэродром и сразу кинулся к свободному истребителю — хотел успеть в бой, чтобы отыскать обидчика и расквитаться.

Гость громко рассмеялся.

— Ну что, разве не русский характер?

Вопросов у него было много. Что нас привело в Испанию? Много ли в Советском Союзе было желающих? Что чувствовали в первом бою? Как считаем, в чем сила и в чем слабость фашистской авиационной техники и тактики?.. Слушал внимательно, цепко глядя собеседнику в глаза. Прикурив и сделав пару глубоких затяжек, забывал о сигарете, она истлевала в его руке. Тут же закуривал следующую.

Потом они долго говорили с Кольцовым.

— Миша, а ты изредка и нам переводи, — Матюнин особенно отличался любознательностью.

Сняв очки, протирая их жесткой салфеткой, Кольцов слушал, склонив голову, скороговоркой успевая вводить в курс разговора и нас.

— Речь идет о судьбе культуры в разных социальных условиях.

Американец потерял свою простецкую веселость, говорил теперь сурово, все так же щуря глаза то ли от дыма сигареты, то ли по привычке.

— Как ни странно, но буржуазия, этот образованный класс, меньше всего умеет ценить искусство.

— Взять Пабло Пикассо, — согласился Кольцов. — Сорок лет пресыщенные эстеты Мадрида насмехались над его творчеством. Такой огромный мастер, который мог бы стать гордостью страны, он жил вдали от родины. И только рабочие, коммунисты его признали. Министр просвещения коммунист Эрнандес назначил его директором музея Прадо…

— А что несет с собой фашизм, какую культуру? Когда фашизм уйдет в прошлое, после него ничего не останется. Ничего! Никакой истории искусства — только история убийств.

Все два часа он провел с нами. Несколько раз за ним приходили, но он лишь отмахивался и вновь чиркал зажигалкой…

Снова дождь.

— Поедем в госпиталь, проведаем Тархова. Плох Сергей Федорович. Рычагов скорбно опустил голову, задумался. — Да, нескладно у них получилось.

Он имел в виду эскадрилью И-16, которой командовал Тархов, и тот бой, когда его сбили.

Это было девять дней назад. Разгорелся самый крупный и самый ожесточенный бой не только из всех воздушных схваток над Мадридом, но и, пожалуй, за всю войну, которую мы ведем. Так сказал на разборе генерал Дуглас. Сошлись более ста двадцати самолетов — бомбардировщики «юнкерсы» и «капрони», истребители «хейнкели», «фиаты», наши И-15 и И-16. Кстати сказать, мадридцы тоже скрестили И-16 на свой лад: «москас», то есть мошки.

Сорок минут кипело небо, на высоте от пятисот до пяти тысяч метров ревели моторы и грохотали пулеметы.

Невероятно: носилось в разных направлениях с огромной скоростью огромное множество машин, полыхало все вокруг огнями трасс, но никто ни в кого не врезывался, никто не попадал под шальную очередь. Иногда успевала мелькнуть мысль: «Черт возьми, в мирных полетах — то поломка, то чуть ли не столкнутся два, всего два случайных самолета, а тут такая воющая, стонущая, клокочущая огнем круговерть — и ничего случайного!».

Тот день чуть не оказался последним и для меня. Увлеченный боем, я не заметил, как врезался в облачность. Цель свою потерял. Когда пробил облака и оказался над ними, солнце ярко брызнуло в глаза. Чуть не прозевал трех «хейнкелей». Быстро оглядываюсь. Кругом кишит, все связаны боем, а эти трое почему-то оказались свободными и вот уже заходят на меня! И скорость у них больше — все равно догонят. Позвать на помощь — без рации не позовешь. Спикировать? Тоже догонят, их машины тяжелее. Что же остается? Только бой на виражах. И на вертикалях — высоту возьму быстрее, чем они. А если соединить то и другое преимущество — выходит, драться мне с ними надо по такой своеобразной восходящей спирали.

Было у меня на эти раздумья всего секунд пять. «Хейнкели» были уже совсем близко.

Я пытался уйти, но дистанция между нами сокращалась. К тому ж их трое…

Началась лихорадочная игра со смертью. Как приблизятся они — чувствую: вот-вот полоснут из пулеметов, — делаю крутой разворот влево и вверх. Проскакивают, не успевают за мной повторить резкий маневр — слишком велика инерция у их машин.

Сделают круг — и вновь ко мне. Резко беру вправо и выше. А они, конечно, не ожидали, думали вновь уйду влево.

Дотащил их так за пять тысяч метров. Остро жалит мысль: трое против одного — все равно съедят, если только отступать. Надо подобрать момент, чтобы и кого-нибудь из них подловить в прицел…

Когда стала ощущаться нехватка кислорода, что-то не очень прытки стали они. А я благодарил еще раз учебу в бригаде, когда гоняли нас до седьмого пота на высоту, да еще и самолеты облегчали, чтобы повыше могли забраться. И мелькнул на какой-то миг перед глазами тот учебный бой — один против троих. Но ведь то была всего лишь тренировка… Наконец попался он мне, самый настырный и, судя по всему, старший. На гашетку! «Хейнкель» вздрогнул, сразу как бы остановился, повис. Нехотя накренился и запетлял вниз.

Лихорадочно ищу: где остальные? Получилось, оказался между ними. Тот, что позади, сейчас станет стрелять. Резко кидаю машину вниз, тут же — вверх носом. Перегрузка адская: потемнело в глазах. А «хейнкель» проскочил, оказался впереди. Ловлю его в прицел, открываю огонь. И — такая удача! попал.

Самолет тут же вспыхнул факелом: видно, угодил в бензобак.

На аэродром пришел в полусознании. Еле выбрался, а стоять на земле уже не могу — ноги подкашиваются.

В том бою сбили комэска «и-шестнадцатых» Тархова — капитана Антонио. Он опускался на парашюте на свою территорию, но его приняли за фашиста и открыли огонь. Окровавленного, с пулями в животе, поволокли в штаб.

В штабе оказался Михаил Кольцов. Он узнал в окровавленном человеке, потерявшем сознание, Тархова. Смущенная толпа мигом рассосалась. Вызвали санитарную машину и увезли капитана Антонио в госпиталь.

По настоянию Смушкевича срочно было составлено обращение командования к войскам. «… Мы отлично понимаем чувства гнева и ярости, охватывающие бойцов милиции при виде фашистских разрушителей наших домов. Но причины военного порядка заставляют нас требовать от всех частей корректного отношения к пленным летчикам…»

Может, именно эти строки помогли второму комэску, нашему Пабло Паланкару — Рычагову, когда через день его подбили и ему тоже пришлось прыгать. Тогда, в четвертом за день бою, его зажали сразу семь фашистов. Он опустился в самом центре города, на бульваре Кастельяно.