— И я его не переношу, — мотает головой Пират, словно пытаясь вытрясти из ушей грустные вздохи скрипок и визг кларнета. — Но так много я еще сроду не ел.

— И даже полаять нельзя, — негодует словоохотливая Марош. — Правда, люди собрались все порядочные. Меня все гладили. И даже чужие. В таких случаях я обычно кусаюсь, но сегодня…

— Сегодня нельзя, сегодня все хорошие. Животы у них битком набиты, как и у нас.

Пират не ошибался. Сытые, хорошие люди собрались в доме мельника. За праздничным столом даже смертельные враги помирились бы, но таких здесь нет. Лица у всех сияют от радости, и когда тетя Юли входит то с одним, то с другим блюдом, одобрительные возгласы оглашают комнату, и старушка от счастья и гордости чуть не роняет блюдо.

Все уписывают за обе щеки и пьют вдосталь. Сначала, конечно, приналегли на еду, а потом на передний план победоносно выступило вино Имре Калло. Ведь он в числе гостей, а вино его свадебный подарок.

—Не жалейте вина! — подбадривает он рыбаков. — Достаточно вы в своей жизни воды видели, а вот такое вино, думаю, не часто вам попадалось. Я приберег его для невесты.

Бредет ночь, и в протяжные звуки музыки врывается иногда тиканье старых часов, отмеряющих время. Потом скрипки замолкают, их голос исчезает, как милая тень воспоминаний, а часы мерно идут, и кивает головой время: да… да… да…

Ночь совсем расслабилась, словно скрипичная струна на дожде. Туман осел на древесных стволах водой; крупные, пузатые капли некоторое время висели на концах веток, а потом попадали в вязкий, кашеобразный снег.

Рана у Лутры уже не болит и не пульсирует, но ему приходится еще соблюдать осторожность: при более резком извилистом движении он чувствует покалывание и тогда вспоминает грохот выстрела.

Лес хранит молчание, слышно только, как падают капли с деревьев. Лутра время от времени останавливается, принюхиваясь, и отчетливо сознает, что теперь все опасности далеко. Тоска ведет его по верному пути, словно бы по карте, нарисованной инстинктом, и он очень удивился бы, не окажись на старом месте пещера с летучими мышами, как удивляется путник, не найдя на привычном месте старый трактир с его традиционными блюдами.

Никаких определенных планов у Лутры не было, однако глубоко в его сознании живет старая пещера, приют, сулящий не только защиту, но и пищу, покой и отдых, необходимый для заживления раны.

Выдра спешит, ока бежит по высокоствольному лесу, и ничто не может сбить ее с пути, ведущего на юго-запад. Туман стелется по земле, почти ничего не видно, но уши и нос восполняют ей отсутствие видимости.

Было уже далеко за полночь, когда Лутра почувствовал, что над ним не смыкаются больше высокие сосны и, судя по колыханию тумана, он дошел до подножия большой скалы. Да и воздух здесь другой. Аромат сырой смолы сменился горьковатым вольным запахом можжевельника и почти земляным духом выветривающегося камня.

Лутра немного отдохнул — переход по холодному снежному месиву был нелегок, — основательно обнюхал уступ отвесной скалы, затем вошел в пещеру, как путник — в придорожный трактир, где еще у его деда был постоянный столик.

В пещере было много темнее, чем снаружи, но зато не было тумана, и потому Лутра видел куда лучше, чем под открытым небом. Он обнюхал ложе, сохранившее очертания его тела, попытался приподняться, поскольку помнил, что так можно сбить более низко прилепившихся летучих мышей, и долго рассматривал эти маленькие скрипучие зонтики, зная: как только он опрокинется на спину, ему станет больно. Но так как голод был сильнее боязни боли, Лутра быстро смахнул двух летучих мышей и уже во время падения почувствовал, что этого ему делать нельзя: все тело его содрогнулось от мучительной боли, а летучие мыши тем временем попытались от него уползти. Но, разумеется, лишь попытались.

Растревоженная тишина вскоре вновь сгущается. Лутра спит — глаза, во всяком случае, у него закрыты, — и летучие мыши спят, а снаружи туман лижет скалу.

Но вот Лутра проснулся. Он лег спать усталый, но сытый, утолив голод летучими мышами. Его окружали стены уже знакомой пещеры, вода прежним голосом отдавала распоряжения носящимся по волнам льдинам, и в спокойном глубоком сне точно испарились все его воспоминания о зимнем странствовании.

Весь вчерашний день пролежал он в пещере. Нагревшийся воздух поглаживал задеревенелые мантии летучих мышей, и то одна, то другая начинала скрипеть.

Тогда уши у Лутры настораживались, но он не шевелился, — ведь боль утихла, и он не хотел ее будоражить ради какой-то летучей мыши. Когда же наступили сумерки, он, не взглянув даже на скрипучие зонтики, выполз к подножию большой скалы.

Идти теперь стало много легче, дорога все время шла под гору, да и снег осел. С деревьев капало, под снежным настом бежали ручейки, и старая выдра свернула с намеченного направления, только когда надо было обойти дом лесника. Не родился еще такой огромный гусь, ради которого, несмотря на голод, Лутра сделал бы лишний шаг. Описав большой круг, оставил он в стороне дом и снова пошел в нужном направлении. Лес уже стал редеть, и между деревьями широкими языками вклинивались склоны голого холма.

Пыхтя, посапывая, он присел ненадолго, прислушался, и по всему его телу разлилось какое-то грустное спокойствие, — ведь вдали, за пологом тумана что-то лепетало: словно никогда не умолкая, звал его далекий рокот большой Реки.

Потом перед его мысленным взором промелькнули луг с кочками, прибрежный камыш, старый тополь с лохматой верхушкой, ломающийся лед, нарастающий шум реки.

Лутра встал, сполз на кромку плывущей льдины, понюхал воду, и будто только теперь сломались, обрушились тесные границы гор. Карта желаний, необъяснимой тяги в новые места точно куда-то исчезла из его головы, и место ее, все затопив, заняла широкая, бескрайняя река.

Лутра расслабился и осторожно погрузился в воду, где уже робко шевелились рыбы; снизу было еще лучше слышно, где раскалывается лед, и легче выбрать место на льдине или на берегу, чтобы удобно посидеть там, поедая добычу.

Здесь не было быстрой, молнией мелькающей форели, не было стремительного течения, шумных, гулких порогов; вода текла медленно, равномерно, и жили в ней сонные карпы и сходные с ними рыбы. Добыть себе пропитание не представляло Лутре труда. Он плыл под водой от одной проруби к другой и каждый раз вылезал с рыбой, то с большой, то с маленькой, то со щукой, то с лещиком. И чем больше он утолял голод, тем больше росла его тоска по старой норе.

Среди воспоминаний выдры сохранилась, конечно, картина непонятого разрушения старого дома и какая-то неприязнь к тому месту, но на это наложился толстый слой свежих впечатлений от странствий, чужих краев, озер с форелью, грохота выстрела и пещеры с мелким песком, где живут летучие мыши. И ему казалось, что старая нора по-прежнему существует.

Он проплыл подо льдом мимо своей летней квартиры, даже не вспомнив о ней, но отсутствие старого тополя его насторожило, и с противоположного берега он некоторое время изучал обстановку.

Однако долго ждать он не мог: река заволновалась, лед на ее спине стал ломаться, льдины громоздились одна на другую, глубоко погружались и вновь выныривали на поверхность, ходили ходуном; торосы распадались. Лутра думал о своей ране, из-за которой непредвиденное столкновение с какой-нибудь льдиной было бы очень нежелательно. Больше нельзя было ждать.

Нырнув поглубже, он переплыл реку и, внимательно прислушиваясь и принюхиваясь, полез в устье туннеля.

Очутившись в старой норе, он ничуть не удивился, что там ничего не изменилось.

Нижняя часть ее была припорошена землей, и с потолка свисало больше, чем раньше, корней, — вот и все перемены.

Какой-то блаженный покой охватил старую выдру; она легла, закрыв глаза, словно за время ее отлучки ничего, ровным счетом ничего не случилось.

В это утро Река почти полностью расправилась со льдом. Разломала его, покрутила, растопила замерзшую воду и льдины, те, что побольше, выбросила на берег, где их пронзали солнечные лучи, обтесывал тихий южный ветерок, и они вскоре начали таять.