Присев на берегу реки, Зима смотрела на торопливо бегущую воду.
—Я здесь, водичка, — прошептала она. Река молчала.
Зима провела рукой по мелководью, и там осталась ледяная пленка. Вода еще больше заторопилась.
— Куда ты спешишь? Замедли свой бег, Зима хочет на тебе поплясать.
— Нет, — зажурчала Река. — Меня влекут дали, и мое дело сохранять таящуюся во мне жизнь. Убери свою страшную руку. Двигайтесь, не стойте на месте, — сердито набросилась она на прибрежные волны. — Двигайтесь, иначе застынете!
Но волны не отвечали. Ледяная пленка становилась все толще и шире.
Река замутилась и, захлебнувшись, оцепенела; ее берева соединило хрупкое матовое ледяное стекло.
— Вот так, водичка, я заткну твой болтливый рот.
— Ты, сестренка, потрудилась на славу, — кивнула ей Луна, и от похвалы глаза у Зимы еще больше остекленели.
— Не поможешь ли ты мне, сестрица ?
— С удовольствием. Уже холодно, а когда я подрасту и выберусь из земной тени, станет еще холодней.
И Луна дохнула лютой стужей.
—Завтра, водичка, я снова тебя навещу, — сказала Зима.
Встав, ледяная тень удалилась в лес, где на старом дереве, точно черные шары, спали вороны. Зима посмотрела на птиц, пронзила их взглядом. Те, у которых в зобу было мало пищи, этого так нужного в холод топлива, стали совсем беспомощными, и сердце их тревожно билось. Были среди них и две-три с ссохшимся от старости телом, плохо защищенным поредевшими перьями.
Зима не сводила с них глаз, пока самые слабые, взмахнув последний раз крыльями, не попадали мертвыми на землю.
Она бросила внимательный взгляд на новобрачных лисиц, на Инь и Карака, — которые издали наблюдали, как упали с дерева вороны, — но в лисицах бурлила такая жажда жизни, что, с огорчением махнув рукой, Зима разочарованно отвернулась. Однако, не утерпев, пощипала их за нос, и тогда Карак тряхнул головой:
—Поторапливайся, Инь.
Быстро и дружно съели они четырех ворон и помчались домой дорогой, далеко стороной обходившей шалаш, где сидел в засаде Миклош. Следы егеря были совсем свежие, и из камышей равномерно поднимался пар от его дыхания, поэтому лисам пришлось отказаться от псины; да от нее, впрочем, почти ничего и не осталось.
На маленькую выдру Зиме удалось взглянуть лишь мимоходом. Соломенная вдовушка только на миг вынырнула из-подо льда, в месте, где со дна выбивался теплый ключ и вода не замерзала. Стужа ее не пугала, и на обледеневшем берегу она с большим удовольствием съела рыбу, хотя та была не намного теплее льда. К исчезновению Лутры самочка отнеслась совсем спокойно: она о нем и не вспоминала. Был да сплыл, ну и бог с ним! У нее прекрасная новая нора, скоро родятся детеныши, рыба в реке не перевелась. Чего еще надо?
К бывшему дому Лутры она не приближалась, — ведь падение старого тополя, обвал, разрушивший крепость, врезались ей в сознание нерушимым запретом.
Тщетно изучал Миклош берег около входа в нору: следы большой выдры исчезли, и если он находил кое-где объедки рыбы, то возле них следы были маленькие.
«Уж не переселилась ли она?» — спрашивал он себя, но напрасно искал ответа на этот вопрос. Жизнь его, впрочем, проходила в сплошном сумбуре; по утрам ему приходилось выбираться из безнадежно запутанной сети планов и распоряжений будущей тещи, тетушки Луизы, и будущей свекрови, тети Юли.
Но сейчас Миклош спокойно сидит в шалаше. Чуть мерцает луна, и от снега светло; приди какой-нибудь зверь, нетрудно будет его пристрелить, но никто не идет. Даже тишина как-то застыла. Мыши и те не шевелятся в камышовых снопах, видно, забрались поглубже, в землю. Занимавшиеся разбоем собаки, верней то, что от них осталось, лежат под толстым слоем снега и в чудесной лаборатории природы вместе с весенними водами полностью впитаются в почву. Их кости скроет камыш, и там, где они покоились, еще гуще разрастется трава.
А на верхушке сугроба что-то чернеет, это околевший поросенок; его выпросил Миклош у хозяина.
— Бери его, Миклош, бери. Глаза б мои на него не глядели!
И чтобы приманивать ночью лису, а днем птиц, егерь привез на санках бесславно почившего поросенка, — ведь здоровых, порядочных поросят отправляет к праотцам только нож мясника. Поросенок твердый, как кость, хоть нож об него точи, птицы не могут его клевать, поэтому и пугало не нужно.
Миклош сидит и мечтает; хоть он в шубе и меховых сапогах, ему зябко. Иногда он дает отдохнуть глазам, которые от сверкающего снега как бы застилает туман, и в ночном полумраке у него сразу же разыгрывается фантазия.
И сейчас тоже! Возле поросенка будто шевелится какая-то тень, за которой мелькает черная точка.
Миклош закрывает, открывает глаза, но по-прежнему шевелится тень и мелькает черная точка.
«Что там такое?» — размышляет он некоторое время, но ему холодно, хочется хоть немного поспать, и — паф!
Безмолвие поглощает выстрел, а егерь, окончательно придя в себя, высовывается из шалаша.
Шевелящаяся тень исчезла, и он подумал: «Зрение у меня, верно, испортилось… Да что ж там в самом деле ?» Он смотрел, смотрел на холмик замерзшего поросенка, а потом все-таки пошел к нему, хотя если это не обман зрения, то трудно понять, какой это зверь, за которым бежит черная точка. Но раз уж он, Миклош, выстрелил, то, как всякий порядочный охотник, должен убедиться, не мучается ли подранок.
Снег похрустывал под сапогами, будто ломкое стекло, и Миклош уже ругал себя за необдуманный выстрел, как вдруг, разглядев что-то, застыл на месте.
— Вот так раз! — наклонившись, пробормотал он себе под нос. — Стало быть, это ты, ласка?
На снегу лежал изящный белый зверек, только кончик его хвоста был черным.
«Горностай!» — обрадовался егерь.
В этих краях его называют лаской. Горностай и ласка, разумеется, сродни, но горностай крупней, проворней, и беда птичнику, если ему удается туда забраться: весь опустошит. Обнаружив горностая, надо быть очень осторожным: он нападает даже на человека. Что его принимают за ласку, неудивительно: летом шерсть у него тоже коричневая, он белеет лишь к зиме, но кончик хвоста остается черным.
Это мудрый закон приспособления, ведь коричневый горностай на снегу так же бросался бы в глаза, как белый на опавших листьях в лесу, а слившегося с окружением зверька не замечают ни враги, ни его будущие жертвы.
Егерь идет по высокому берегу; река молчит, и только снег поскрипывает у него под ногами.
На воротнике его шубы поблескивает иней, и на веках, словно присыпанных мукой, ледяная пыль.
«Стужа какая», — думает он и быстро, весело шагает к дому.
Когда он входит в комнатушку, его встречает приветливым, веселым треском жаркая печка, а от света зажженной лампы вроде делается еще теплей. Он тут же разделывает горностая, которому больше не понадобится его королевская мантия. Помыв руки, садится на край постели, смотрит на огонек лампы, вслушивается в тишину. И ничто не движется, кроме времени.
«Еще три недели, — думает он, — еще три недели, и я назову ее своей женой…»
Время движется медленно и равнодушно, горящие угли постепенно опускают свои серые ресницы, и нема тишина.
Луна с каждым днем вставала все поздней и делалась все полнее, словно без конца ела. Она злорадно смотрела, как Зима строго отбирает тех, кого надо оставить в живых, и круглая физиономия ее расплывалась от жестокого наслаждения, когда очередная ворона с шумом падала в снег.
Зима достигла расцвета сил и в сознании собственного могущества находила вполне естественным, что у ног ее лежит скованный мир.
Лед на Реке достиг уже полуметровой толщины, и перед рассветом, когда деревья трескались от мороза, лес словно оглашали ружейные выстрелы. Но трескались лишь те деревья, которые плохо питались, мало сахара накопили в соках своих тканей. Трещины эти, проходящие по всему стволу, со временем затянутся, но от них останется след, и древесина утратит свою ценность.
Караку, несмотря на его роскошную шубу, стужа тоже пришлась не по душе.