Говорили обо всем и даже о «государственных преступниках». Трудно передать, насколько интересны были эти разговоры, и как трудно было в то же время понять смысл этих разговоров, несмотря на то, что люди говорили очень интимно, не опасаясь ни шпионов, ни провокаторов, ни в'ообще доносов. Тут не было преступности против существующего строя, а были только одни смутные воспоминания, по слухам собранные сведения, часто извращенно понятые, и передавались они как нечто сверх-необыкновенное, строго-тайное, преступное, очень опасное и потому тем более интересное, сильно приковывающее внимание.

Умственное напряжение слушающих суб’ектов в это время достигало наивысшей точки: вокруг царила необыкновенная тишина, нарушаемая лишь монотонным шумом вращающегося привода, особым лязганием скользящего на шкивах ремня, да в чуть приотворенную дверь слышался глухой шум

‘) В общей уборной.

от сотни работающих людей и от токарных станков, находящихся в движении. Не дай бог, если бы неожиданно, по какой-либо случайности, да появился жандарм или что-либо в этом роде; можно было бы ожидать сильного испуга и потрясения у невинных слушателей. Достаточно было кому-либо из администрации неожиданно появиться не замеченным, и у многих пот выступал на лбу от волнения, такой степени достигало нервное состояние.

Рассказчик бывало увлекался и говорил убедительно о каком-нибудь заговоре, подкопе, покушении, при чем упоминал фамилию кого-либо из казненных через повешение за городом. Не могу я теперь припомнить фамилии или лиц, про которых рассказывали; но впечатление всегда оставалось сильное. Вместе с этим оставалось непонятым: за что были казнены те люди и чего они добивались? При рассказах более понимающих и толковых людей можно было понять, что они (казненные) что-Tcv читали, и читали тайно, читали преступное и что не были дурными людьми, а заступались за рабочих; но некоторые рабочие об’ясняли и это заступничество за рабочих—особой хитростью преступников.

Помню я, как рассказывали про одного офицера, которого привезли казнить. Рассказывали, как он держался перед казнью и прочее. Помню также рассказ про одного слесаря, работавшего в этой же мастерской и постоянно по воскресеньям уходившего за город на вал читать какие-то воспрещенные газеты; как потом сильно следили за ним, как приходили в мастерскую разные сомнительные личности: один— одевшись попом, другой — каким-то чиновником, третий — мужиком и т. п. и все посматривали на этого слесаря. Он отлично догадывался об этих суб’ектах, и их приглядывания довели до того, что с ним произошло умственное расстройство.

Так, приблизительно, жил и работал я до 18 лет, когда я был признан по местным правилам за взрослого человека и был выведен из учеников в мастеровые. Очевидно, это правило осталось, как часть ремесленных цеховых установлений. Итак, я сделался вполне взрослым человеком и в скорости получил самостоятельное и довольно сложное дело. Но это меня не радовало потому, что, как бывшему ученику, мне платили ничтожное жалованье. Я стал подумывать о том, как бы получить работу в другом месте; но это без протекции было не так легко, и я продолжал до поры до времени работать на старом месте. В конце концов мои желания как-будто начали осуществляться, и я собрался уже поступить в Петербург на Балтийский завод. Однако, хотя я и получал много обещаний, но дело двигалось медленно и мои угощения не производили того желаемого действия, на которое я рассчитывал.

В это время у меня произошла одна интересная встреча с рабочим петербуржцем, который поселился в квартире, в которой я жил уже более двух лет. Присматриваясь к петербургскому рабочему, я начал понимать, что питерцы — очень хорошие работники; что, хотя они довольно много выпивают, но зато, работая день и ночь, вырабатывают по восемьдесят и по сто рублей в месяц. Мне, с 18-рублевым заработком в месяц, это казалось идеалом, к которому я должен был стремиться.

Оказалось, что я расположил петербуржца к себе, и вот у нас завязалась особая дружба, оставившая во мне надолго хорошее воспоминание о первом петербургском атеисте и социалисте-рабочем. Правда, он сам был бессознательный и не мог дать мне никакого сознания, но он смог вложить в меня часть своей инстинктивной ненависти и протеста против капиталистов и мелких паразитов на заводе. Работая целую неделю почти напролет дни и ночи, к концу недели он совершенно ослабевал и в субботу от небольшой выпивки становился пьяным. Тогда мы уходили с ним куда-либо от людей и там-то старый, изработавшийся человек, разгорячившийся водкой, начинал постепенно открывать' мне истину и ту ненависть, которой была переполнена его атеистическая душа.

—- Ваня! — обращался он ко мне; — ты можешь достать этого яду, которым наш хозяин растравляет металл?

— Для чего тебе он понадобился?

— А вот что: у меня в деревне — жена и ребятишки, и дом есть, и вот я думаю поехать в деревню и хочу захватить с собой этого яду, чтобы отравить сначала всю скотину попа и деревенского кулака, а потом и еще что-либо устроить с ними. Я тебе скажу, что попы самые вредные люди. Ты мне поверь, пьяному человеку, что никакого бога нет, и все это выдумка, чтобы дурачить нашего брата. Мастерам нужно глотку резать на каждом шагу, а деревенских попов и кулаков нужно всячески изводить, а то они не дадут никакого житья нашему брату.

Часто он говорил мне речи в этом роде.

— Ты сообрази, — продолжал он: — для чего нам эти живоглоты (монтеры)? Они отнимают только от нас лишние заработки да опивают нас и давят нас же, сидя у нас на шее.

Конечно, больше всего мой петербуржец ругал всю свору администрации, и я из этой ругани мог почерпнуть порядочную долю ненависти к притеснителям. Однако, он не в состоянии был правильно развивать идеи атеизма и социализма, и благодаря этому я не проникся сознательно его взглядами и не чувствовал настолько глубоко ненависти, как он. А он действительно ненавидел всякую несправедливость и очевидно душил свою злобу в пиве и в водке... Я после узнал, что он в скорости умер и, очевидно, не привел в исполнение своих планов, касающихся деревни и тамошних паразитов.

Желание мое, наокенц, исполнилось, и я поступил на работу в Петербурге на завод. При поступлении мне удалось попасть на акордную (штучную) работу. Наша партия состояла из 18-ти человек, и первое, что мне пришлось выполнить при моем поступлении — это поставить авоей партии спрыски, т.-е. угощение; денег у меня не было, и потому старший, за поручительством всех членов нашей бригады, взял в долг четверть ведра водки, 5 штук селедок, хлеба и несколько бутылок пива. Поздравить меня с поступлением на завод пришла вся партия и еще, кроме своих, около пяти человек из других партий или отдельных лиц, соприкасающихся с работой нашей партии. Все мы собрались на одном дворе за воротами, образовавши кружок, в середине которого находилась выпивка и закуска. Конечно, это было без всякой претензии на какой-либо элементарный комфорт; один держал водку, другой хлеб, третий селедки, которые, будучи порезаны на куски, сейчас же были разобраны по рукам. Старший взял в руки стакан, налитый живительной влагой, поздравил меня приличным образом с поступлением и этим открыл процедуру спрысок. Минут через 5—10 мы разошлись, и, уходя со двора, я чувствовал себя вполне признанным членом той партии, которую только что угостил, израсходовав на это два рубля с половиной. Хотя этот обычай слишком не симпатичен, но я и сейчас не могу относиться к нему с особой ненавистью. На этих спрысках всегда люди как-то чувствуют себя близкими друг другу, у них является желание поговорить о своих делах и о злободневных вопросах; на этих же спрысках довольно часто учили старших бригадиров за их длинные языки, кляузничество.

Следы этого учения иногда оставались недели на две под глазами у старших. Бывали, конечно, случаи, когда старшие совершенно отказывались итти на такого рода угощения, ретиво оберегая свою особу.

Итак, я работаю в Петербурге на заводе С. 1), работаю в партии на «штучной» работе, заработок которой зависит не от отдельного лица, а от коллективных личностей, принимающих участие^ этой партии. Работать в такой партии надо умеючи, нужно быть смелым, уметь за себя постоять, в противном случае заедят или, как говорят, выживут из партии, а это довольно чувствительно, ибо в партии получался % на рубль, доходивший до 50—60 коп.; вне партии никакого процента не получалось.