— Избави бог, — повторила Вера, — как вы это так говорите! Вот начиная с того, что Александр Васильевич служит: братец может ему и место лучше доставить, братец знает, где выгоднее, и постарается, и попросит за него, и научит, что и где нужно.

— Никогда ничему не научит и никогда ничего не сделает! — возразила Прасковья Андреевна, — пожалуйста, лучше не говори! Это только в сердце вводить — говорить о нашем братце… Бог ему судья! Теперь уж хуже того не натворит, что натворил. Учить нас — выросли; мудрить над этой девочкой я не даю, так дай хоть поскрипеть, что "головка болит", чтоб весь дом ошалел, за ним ухаживая… Господи! счастье бывает человеку!

Вера вздохнула, наклонясь к своей работе; лицо ее выразило какое-то болезненно-грустное чувство; в глазах мелькнули будто слезы.

— А как подумаешь да припомнишь!.. — сказала Прасковья Андреевна и замолчала тоже.

Им ничего не оставалось больше, как молчать. Вся их жизнь с детства была принесена в жертву семейному идолу, и теперь, когда впереди была беспомощная, бесприютная, одинокая старость, потому что эти одичалые создания не умели даже знакомиться, не только сближаться с людьми, — теперь они видели, что все кончено и непоправимо…

Братец снова посетил их уединение. Его приезд никогда не был им на радость; нынешний раз в нем было что-то загадочное.

Сергею Андреевичу было сорок лет. С годами он приобрел необыкновенный вес и значение; но посторонние знали о нем больше, нежели его семья. Посторонние рассказывали о роскошном доме, который он занимал в Петербурге, о вечерах и обедах, которые он давал нередко, о его огромной игре в клубе. В N говорили, что одна ревизия, назначенная туда совсем неожиданно и наделавшая много шуму, а некоторым важным N-ским лицам много неприятностей, была прислана по внушению и влиянию Сергея Андреевича. В Акулево время от времени приезжали разные господа, искавшие должностей или находившиеся в запутанных служебных обстоятельствах; они свидетельствовали свое глубочайшее уважение Любови Сергеевне и выпрашивали ее рекомендации к сыну или ее собственного письменного предстательства. В провинции еще верят в силу этих предстательств! Любовь Сергеевна, которая, по характеру, не взялась бы ни за кого хлопотать и просить, не могла отказывать этим просьбам: это значило бы допустить сомнение или в могуществе Серженьки в министерствах, или в уважении Серженьки к просьбам матери, следовательно, в ней самой. Любовь Сергеевна давала свои автографы просителям и конфиденциально писала сыну подтверждения:

"Я, мой друг Серженька, не сомневаюсь в твоих истинно благородных чувствах принять во всяком участие, и, как тебя бог поставил на такой высоте, ты окажешь, сколько можешь помощи; но по занятиям твоим, мой друг, я боюсь, чтоб ты не запамятствовал…" — и прочее.

В корзинке под письменным столом Сергея Андреевича было очень много этих "подтверждений".

Сам он писал редко, раза два в год, уже не помня ни о днях именин и рождений, ни о праздниках, — писал тогда только, когда случалось дело, и никогда не поминал о proteges своей матери, как будто ни их, ни рекомендаций о них никогда не бывало. О сестрах тоже никогда ничего не говорилось, — впрочем, по довольно уважительной причине: о них было нечего говорить. Сергей Андреевич был уверен, что, если умрет которая-нибудь, ему напишут, а на брак (обстоятельство более нежели сомнительное) станут испрашивать его разрешения… Он сам однажды неожиданно уведомил свою матушку, что вступает в брак с девицей, дочерью действительного статского советника (имя и фамилия не назывались, как лишние после титула), что этот брак совершится в непродолжительном времени и что, следовательно, необходимы деньги. Любовь Сергеевна испросила из опеки разрешение продать на срубку рощу, составлявшую главную ценность имения маленькой Кати. Так как сделка делалась наскоро, то пришлось продавать почти за бесценок, а так как все это было "дело женское", то есть делалось без толку, то рощу так хорошо вырубили, что в ней не осталось даже и порядочных пеньков, и прошло с тех пор много лет, а не выросло и прутика. Деньги были отосланы Сергею Андреевичу. Он долго не отвечал, пока наконец письма Любови Сергеевны, начинавшиеся словами: "Успокой меня, мой друг Серженька, насчет высланных мною к тебе восьми тысяч рублей ассигнациями…" — не вывели его из себя, и он отвечал, конечно, очень основательно, что суммы, посылаемые по почте, не пропадают и что, если б случилось это, он написал бы давно. Любовь Сергеевна удивилась, как такое простое соображение давно не пришло ей в голову, и заметила, что Серженька "проказник". Спустя несколько времени она сообразила, что ей надо дать сыну свое родительское благословение и послала его в письме очень красноречивом. Она выражала надежду, что ее друг и сын, вместе с его прекрасной подругой (неизвестно почему Любовь Сергеевна воображала прекрасною невесту Сергея Андреевича: он ни слова не говорил о ее красоте), дадут ей приют у себя, потому что с дочерьми она жить не намерена. Ответа на это письмо не было. Сначала Любовь Сергеевна хранила в тайне от дочерей женитьбу сына, но ей наконец наскучила таинственность или, что вероятнее, вздумалось доказать дочерям, во сколько брат умнее их тем, что нашел себе невесту, тогда как они не умели найти женихов. Она описала им, как хороша невеста, как богата. Мечтать ей понравилось. Вот так-то Серженька повенчался, такой-то у него дом, такое-то приданое у жены… Сообразив, что свадьба уж была, Любовь Сергеевна сочинила поздравительное письмо и заставила обеих дочерей писать тоже, поздравлять братца и рекомендоваться невестке.

— Мы ему всем обязаны, — говорила Любовь Сергеевна, — наш долг почтить жену его; она глава в доме, конечно, а не я.

Ответа не было. Спустя недели две Любовь Сергеевна писала опять:

"Полагая, друзья мои и милые дети, что письмо мое затерялось, поздравляю вас снова и желаю согласия и счастья…" — и прочее.

Прошло два месяца. На второе подтвердительное поздравление Сергей Андреевич отвечал, что матушка могла бы и не торопиться поздравлять, что свадьбы не было и не будет и что, следовательно, смешно было спешить… Любовь Сергеевна была поражена как громом. Она была жестока к Прасковье Андреевне, которая все чему-то улыбалась.

К следующим святкам, года через полтора, Сергей Андреевич прислал с оказией сестрам подарки: мантилью, шляпку и два пестрые галстучка, все несколько поношенное и потерявшее фасон. Он не скрывал, что это были остатки его подарков, возвращенных ему невестою после того, как разошлась свадьба.

"Что было ценного, я продал (прибавлял он), как-то: серьги, броши, шали и тому подобное; были очень дорогие и прекрасные вещи".

— На что нам знать, что были дорогие вещи? — сказала Прасковья Андреевна, — Он бы лучше их прислал, чем рассказывать!

— А на что они тебе? — возразила мать. — Все вы недовольны, все вам больше подай! Ты и эту-то мантилью куда наденешь?

— Я ее никуда и никогда не надену, — возразила Прасковья Андреевна.

Это было за четыре года до настоящего приезда Сергея Андреевича.

Он явился нечаянно, не предупредив заранее, что делывал всегда прежде, — явился в осеннее ненастье, между обедом и сумерками, в самое несносное время дня, когда как-то не то скучно, не то дремлется, когда хозяйке затруднительно сейчас собрать обедать для голодного и прозябшего приезжего. Приезжий явился мрачен. Кроме голода, сырости, толчков по проселку, неприятного впечатления от обветшалого дома, странного впечатления от неожиданного свидания среди радостных криков матери, суеты прислуги, молчаливых входов и выходов сестер, сконфуженных, неубранных, — кроме всего этого, он, казалось, выносил нечто большее, горе не внешнее, но глубоко лежащее в самой душе его. Домашние, семья и мелкие соседи привыкли видеть на челе Сергея Андреевича спокойное и грозное величие, заставлявшее потуплять взоры и повиноваться. Нынешний раз величие было то же, но к нему примешивалось не презрение, не равнодушие, а какая-то грустная безучастность, заставлявшая смотреть на людские глупости без насмешки, без гнева, потому что как-то не то было в голове, не до того, чтоб осуждать, смеяться или поучать: как хотят, так пусть и живут и дурачатся! Сергей Андреевич говорил мало, как-то тихо, как человек больной; пожаловался только, что его растрясло. Мать предложила ему пораньше лечь, отдохнуть с дороги. К общему удивлению, Сергей Андреевич не возразил, что не имеет привычки ложиться раньше двух часов, но встал, взял со стола свечу и вымолвил: "Прощайте". Это было третье слово, которое он выговаривал с тех пор как приехал. Отправляясь почивать, он, против обыкновения, даже не прогневался, что не зажгли лампы, которую он привез в предпоследний приезд нарочно для своей спальни, — ни за что не разгневался, только молчал и слегка охал.