Изменить стиль страницы

Мотор ревет с прежней силой. Мы лезем вверх через седой облачный студень, вверх, к солнцу.

Секунда — и крылья засеребрились, засверкали. Заголубели, засмеялись глаза пилота — тучи под нами. Тучи — горы со снежными дымящимися белками, с отвесными скалами, с глубочайшими пропастями. Мир — прозрачная синь. Рука тянется к записной книжке. Хочется в черных каракулях строчек своих запутать хоть маленький кусочек этой сини, чтобы потом на земле перелистать торопливые, радостные страницы и улыбнуться.

Снова приглушенно-медленно ворчит мотор. Снова ссыпаемся вниз в серую рыхлость тумана. Запестрели заплаты крыш Томска. Трубы кажутся дырами, дома дырявыми, худыми.

В детстве я видел раскрашенную деревянную игрушку — Троице-Сергиеву лавру. Деревянными церковками игрушечной лавры показались мне томские церкви.

Крен направо, крен налево, и Томск, растянувшись пестрыми полосами улиц, метнулся на гору. Горизонт стал коротким, близким. Крыло самолета закрывает полгорода. Самолет мне кажется громадной птицей, оторвавшейся от земли, парящей над ней, освобожденной от ее законов.

Стальная громада неожиданно бросается куда-то вниз, в пропасть. Томск высоко над нами валится на нас с крутой горы.

Мотор смолкает, как укрощенный зверь. Под колесами глухо хрустит земля.

Мотор выключен. Мы выходим на желтую траву, оглушенные молчанием и тишиной аэродрома.

Томск, ровный, невредимый, стоит за Томью.

До Томска мы летели 1 ч. 40 м.

Тишина

Тихи шаги по желтой траве улиц. Тих университетский сад. Я сажусь на жесткую скамью…

Иногда входишь в комнату и видишь — сидят люди за столом, говорят, пьют чай. Все за столом, все сидят, и вместе с тем видишь, что один только что стоял, другой только что пришел из соседней комнаты. Воздух несколько мгновений хранит едва заметные следы людей, как вода следы лодки или пловца.

Я вдруг увидел на черных дорожках сада следы тысячи ног. Я увидел следы прошедших здесь за десятилетия. Я услышал сквозь желтый шум листопада их шумные шаги. Сколько встреч, радостных свиданий!

И вот я, безусый студент, сижу здесь… Но воздух хранит следы людей лишь несколько мгновений. Сад пуст. Я один. Я никогда не был студентом. Ровно десять лет тому назад я только хотел стать им, но вместо университета попал в тюрьму.

Немного горько, немного смешно в тридцать лет «попасть» в первый раз в университет. Мне неловко в его коридорах. Лишь в библиотеке, среди миллионов тяжелых томов, мне хорошо. Книги — мои молчаливые профессора.

Директор библиотеки — Вера Николаевна Наумова-Широких — водит меня среди дружеских толп кожаных курток — переплетов.

Звонкий голос энтузиастки, быстрые движения и нетерпеливые глаза фанатички не в силах потревожить, поколебать спокойную, мудрую уверенность кожаных курток. В огромном книгохранилище два человека малы и беспомощны. В книгохранилище тишина.

Я думаю о других кожаных куртках, тех, что прошли семимильными шагами великий путь двух войн и трех революций.

Странно — я во власти этих переживших столетия, молча стоящих на крепких полках. Каждая из них — миллиметровый шаг вперед, каждая — миллиметровый нарезик на стальном винте истории. Подавленный миллиметровой тысячелетней кропотливостью и упорством, я лепечу что-то неуверенным пером в книге посетителей.

Потом, у H. Н. Бакая, в тишине умершей тюрьмы, обращенной в архив, осматривая бесчисленные папки дел, я все думал о библиотеке. Я думал о миллиметровом расчете мертвых. Без этого расчета наши шаги — шаги ветра. «Ветер кружится, кружится и возвращается на круги своя».

Тихи скрипы деревянных тротуаров. Беззвучна и холодна Томь. Звонко нема стынущая земля аэродрома. Первый вскрик мотора, взмах пропеллера оглушителен, как взрыв.

«Беспременно надо лететь»

Мы высоко.

Но наш мотор стучит в окна и двери каждой избенки, и где-то там, глубоко внизу, ответным праздничным гулом закипают деревенские будни.

По селу скачут верхом, бегут люди, величиной с карандаш, которым я пишу. Людские потоки стремительно текут по трубам улиц и переулков за село, на поле, к белому известковому кругу аэродрома. На аэродроме уже сотни плотной толпой нетерпеливо машут руками, бросают вверх шапки.

Головы всех круто задраны, глаза неотрывно следят за нами.

Плавный круг над аэродромом, и самолет садится на землю, заколдованный белым кругом. Сотни рук тянутся к серебристо-черным крыльям замолкшей птицы.

— Твердо перо-то, твердо.

Качает головой длиннобородый старик, попробовав «на зуб» и ощупав гофрированные складки дюралюминия. В каком-то религиозном экстазе толпа с вытянутыми вперед руками, с полузакрытыми восторженными глазами лезет к аэроплану.

— Пощупать, пощупать дозвольте, товарищи! Какой он, значит, есть!

Отказ принимается как обида, оскорбление. На секунду по толпе порывом ветра проносится гул протеста, и толпа в полузабытье снова напирает на машину.

— Гляди, гляди, щупай! Как это не позволяют народу поглядеть!

Вокруг секретаря местного авиахима уже десятки спорящих. Старики настойчиво, с горечью неосуществимых надежд, наседают на молодых.

— Чо это вы стариков-то отпёхиваете? Нам вот полетать, а там и помирать.

Секретарь решает «покатать» несколько стариков. Начинается выбор. Четверо счастливцев радостно разгибают спины, запыхавшись, бегут к самолету. Низкий дряхлеющий Калистрат Мироныч жестом юноши передает стариковскую длинную палку своему сорокалетнему сыну.

— Подержи, паря, я слетаю!

Старик для чего-то снял шапку, рукавицы и неловко полез в кабинку.

Бортмеханик Брянцев заботливо и ласково помог старикам, объяснил, как надо привязаться.

С треском металлических крыльев, поднимая пыль, побежала по полю стальная птица. Вот она уже в воздухе. А около секретаря авиахима не ослабевают споры.

— Мне, товарищ секретарь, беспременно надо лететь, потому, как мы, значит, дальние и пожертвование делали, и рассказать чтоб в своей деревне, потому мы, как дальние…

Секретарь ищет кого-то в толпе.

— Женщину надо, товарищи, покатать.

Из толпы стремительно лезет, работая локтями, старуха лет пятидесяти. На лице у нее готовность «пострадать», исступленное, прямо религиозное желание — полетать. Так, наверное, она ранее пробиралась к «чудотворной» иконе. Но оказалось, что она проезжая, вятская, а не местная, и ее не взяли.

Она отошла от секретаря огорченная, и губы ее, казалось, шептали:

— Не сподобилась, не сподобилась.

Вышли из кабинки старики. Калистрат Мироныч восторженно улыбался, крутил головой, разводил руками.

— Ну и хорошо, товарищи! Просто хорошо! Ну и спасибо, спасибо!

К аппарату подошла другая группа — предрика, агент ГПУ и еще кто-то из местных властей.

Крепкий коренастый предрика, несомненно бывший фронтовик, шел к аппарату твердым, широким шагом солдата на ученье — давал ногу и мерно махал руками. Он шел сосредоточенно, серьезно. Он шел не «кататься», а делать большое нужное дело. И он был прав, конечно.

Толпа чувствовала, понимала, что всех «перекатать» не смогут, но каждый хотел попасть в число тех, которых смогут. Нас хватали за руки, молили:

— Товарищи, полетать бы. Товарищи…

Тогда я записал у себя в записной книжке:

«Деревня, поднятая над своими пашнями и избенками, — уже новая деревня. Деревня, почувствовавшая мощь и величие культуры города, деревня, поверившая в нее крепко, — ведь сами видели, сами летали, — новая деревня».

Из кабинки вышел агент ГПУ. Лицо его было розово от счастья, как и его фуражка. Глаза еще светились голубизной заоблачных просторов. Он мне сказал с благоговением и серьезностью:

— Принял воздушное крещение.

Мне хотелось крепко пожать ему руку и сказать: «Ну, поздравляю вас, товарищ». — Но он уже был далеко и оживленно говорил своим:

— Красота, красота…

При посадке у нас оборвался амортизатор, на последнем полете лопнула покрышка. Аэродром выбран неудачно. На нем недавно потерпел аварию «Сопвич». Все же аэродром не сменили. Иеске, угрюмо ругаясь, ходит по полю, выбирает новую площадку для взлета. Брянцев меняет покрышку.