Изменить стиль страницы

Далеко забрел Иван. Примятая трава ведет по берегу. Акулина изморилась, выдергала ноги на разбросанных в траве камнях. Скорее бы Ванюшка! Рассказать ему все…

Из-за густой черемухи со свистом поднялось непомерной длины удилище. Тускло блеснуло оно в воздухе, передернулось, вздрогнуло змейкой и упало почти к самым ногам, придавляя траву. И сейчас же с шумом вылез из куста Иван.

— На тебе! — вскрикнул радостно он. — Видно, притянуло.

— Зря, поди, измаялся?

— А это што! Гляди! — он подкинул связку рыбок, нанизанных на тонкий прут.

Но Акулина смотрела растерянно, куда-то мимо, на реку.

— Хватит, што ли? — спрашивал Иван, играя связкой.

Акулина не ответила.

— Пойдем еще маленько.

— Ты ничо не знаешь?.. — убито улыбнулась она.

Иван насторожился.

— Кого опять?

У Акулины по лицу и по губам перебежала неуклюжая улыбка. Девка собралась что-то сказать, да не сумела, не хватило силы — как ребенок всхлипнула и, закрываясь руками, зарыдала. Все, что накопилось с прошлой ночи, полилось неудержимыми слезами.

— Ой, тошнешенька мне-a! Ой, тошнешенька-а! — голосом ревела Акулина, припадая вперед.

Иван растерялся.

— На вот! На вот! Ты сдурела?

Акулина топнула ногой и, отбросив руки, показала красное, все неприятно мокрое от слез, лицо.

— Гараську я зарезала! — громко выкрикнула и кулем опустилась в траву.

Иван, раздавленный двумя словами, стоял над ней со спокойным лицом. Он видел пестрый сарафан, под которым вздрагивали плечи, слышал грубо-низкий голос, повторявший какое-то страшное слово, но все это было так далеко и непонятно, так незначительно и чуждо. Наконец, очнулся. Непонятное сменилось жутким страхом. А может быть, то была радость? Сам потерял себя. Иван наклонился, упал на колени и, положивши руку на плечо Акулине, а другой опираясь на камень, попытался приласкать:

— Не вой ты, моя…

Жалость и нежность вынесли из глубин яркое, горячее слово, но сказать его не мог.

— Брось, ли чо ли… Акуляша! А?

В голове проносится: «Когда это и где? Гараську!».

Акулина надрывается, все ниже опуская голову, как будто хочет спрятать ее под тяжелую черную землю.

— Ах, ты! Вот скажи! Ну, уймись, ли как ли… Растолкуй, хошь.

Он решительно сел рядом и, обхвативши ее сильными руками, опрокинул к себе на колени. Акулина покорно уткнулась в живот.

— С пасеки… с-са-а-мой…

— Ну?

— Ну, прилип тот…

Она утерлась рукавом и передвинулась, по-детски сухо всхлипывая.

— Бергаленок, што ли?

— Кому боле.

— Ну?

— Я это утре только съехала с лохматой сопки, а он и тут. Гляжу, у речки шарится. На саврасом хлюпает. Едет будто бы тихонько этак. Куды тут, думаю? Свернула лесом, а он оборотил… Подъехал, скалится, проклятый. «Здорово, што ли, — говорит. — Знать, по пути нам?» У меня и речи нету. Обомлела, молчу, дура дурой. Ну, кого я с ним доспею?.. Одиным-одна. А он крутит и крутит… Повернула на дорогу, а он следом. По пути, говорит. А кого там, по пути — ни сумин, ни припасу. Знамо дело, галится… — Акулина опять нервно вздрогнула и, закрывши глаза, сильно прикусила губу.

— Ну? — Иван нетерпеливо теребил ее шаль.

— Ехали, ехали. Он все рядом норовит. Сам болтает и болтает языком. Я и спрашиваю: «Ты куда же это?» — «Я-то, — говорит, — куда? С тобой пойду»… Зубы скалит… «Помнишь — как под елкой-то? Может, мы не хуже…». Ухватил меня ручищей вокруг шеи, к себе тянет. Понужнула я Белку, а та сколыхнулась, дернула, я и вылетела из седла. У ево саврасый тоже, как взыграл — оба повалились… Ой, тошнехонько!.. Облапил, значит… храпит зверем…

— Ну?

— Так маленько— и уделал бы… Силушки нету моей. Да одну-то руку выкрутила… Ножом ударила в лопатку… Выкатил белки… Отпал…

Ванюшка дышал тяжело и отрывисто, будто видел все перед собой. Вот-вот сорвется с места, бросится.

— Ссабака!

Акулина широко открытыми глазами смотрела куда-то вниз и вдруг в ужасе вздрогнула, съежилась.

— Страсти-то, страсти! Куды я денусь? Тошно мне, тошно!.. Всее ноченьку дрожала. Куды ни гляну — все он ползает, корячится.

Она помолчала с минуту, что-то вспоминал, и порывисто схватила за руку:

— Как побегла от него, обозвал нечистым словом. Сам хрипит, а сам по-матерному… Потом уткнулся головой под камень.

— Ссабака! Бергалу и смерть по-бергальему.

— Ой, куды я денусь! Грех-то, грех!

— И никакого тут нету греха. Кабы это человек, а зверь и зверь. Ежли волк, али кто там, на тебя напустится, в зубы, поди, не полезешь. Он и зверя вредня… Ну, дак как же не вредня? Ты смекай, кого он удумал?

Иван долго говорил, и злоба пропадала вместе с тем, как Акулина делалась спокойней. Облегченная рассказом, она тоже затихла, смирилась.

— Исповедаться бы дедушке, — осторожно подняла она глаза.

Иван согласился:

— Как хошь. Он не бросит, на поклоны поставит. Не великой грех твой.

— Исповедуюсь я.

— Ты себя сберегала, — продолжал свою мысль Иван. — Всякой так бы сделал. Кому жизнь не дорога? Пошто он этак? Сам неладно закрутил, оно и вышло…

Ласково и мягко говорил он. Слова его были такие простые, понятные. Акулина им отдавалась вся, без раздумья, без тяжбы, теснее прижималась к Ванюшке, стараясь поглубже зарыться в рубаху, а он гладил тяжелой ладонью ее голову, круглые плечи и грудь.

— Ты не думай только. Не надо думать.

— Да как я? Не идет из головы.

Она передернулась, всхлипнула, вздрогнула.

— А ты о другом… Пройдет… Не сама вить, не нарошно… Бог-то видит, поймет. Не обманешь его. Небось, видит.

Она затихла, вся ушла в себя и распустилась, не отталкивая ласковой руки и ничем не отвечая на теплую нежность. Было столько мыслей, бурных, мятущихся, никогда не изведанных. Жизнь с рожденья тянулась такая простая, знакомая — сегодня, как вчера, и вчера, как сегодня, будто во сне ее видела, всю наперед узнала. Да обманул тот сон. Дорожка виляла, виляла и вывела к такому, перед чем растерялась душа, и стоять ей не на чем, повисла в воздухе. Все ушло, все потерялось.

Не отрываясь, долго, снизу вверх, смотрела на родное сильное лицо. Знала на нем каждую морщинку, но не умела понимать того, что есть-за мелкими морщинками. Там другое лицо. Словно невзначай разгадала мудреную загадку. Вот он, тот, который все знает и выведет, — Ванюшка! Все теперь устроится. Ванюшка знает, как. Он знает! Лежала тихая, покорная и отдавалась ему в мыслях телом и душой, но не так, как иногда, — до угару, до боли— нет, не так. И в этой покорности было неизведанное счастье, было небо и солнце.

Очнулась от толчка: Иван подвинул затекшую руку.

— Разбудил, знать?

Она молча улыбнулась, поправляя волосы.

— Отдохни маленько.

Опять ничего не ответила, покрутила головой и вытянулась в рост.

За спиной в лесу темнели тени. Пятна зелени, воды и камней потеряли свои краски. Серой дымкой застилало всю долину.

— Ночь, мотри, идет, Ванюшка, — с трудом вставая показала Акулина на дальнюю кайму хребтов, из-за которых поднимался на небо украдкой молодой, бумажно-белый, месяц.

— А вить хайрюзов-то, знать, мы подавили, — смеясь, потянула она длинный прут.

Иван улыбнулся.

— Пластать не надо, работы меньше.

Когда возвращались, Акулина на каждом шагу припадала в малинник, набивая полный рот рассыпчатыми ягодами.

— Лошадей бы надо доглядеть, — заботился Иван.

— Пойдем, пойдем!

Она поймала его за руку, и оба побежали вдоль речушки, по-ребячьи прыгая через большие камни. Но по дороге встала черная черемуха, раскинув лапы далеко над речкой. Акулина, уцепившись за одну из веток, вскрикнула:

— Ты глянь-ка, глянь! Черным-черно от ягоды! Набрать-то вот бы! Наберем? Ну, давай, ли чо ли, шапку!

Он покорно протянул ей меховушку и, подпрыгнув, наклонил развесистый сучок. На каждой веточке висели длинные сережки черных мягких ягод. Стоило до них дотронуться, как ягоды дождем катились по ладони в шапку, в рукава и на траву. Ванюшка все старался отыскать корявые сучки, где ягода была крупнее и слаще. Акулина искоса взглянула на него, и что-то в ней проснулось, хлынуло огнем по жилам. Будто год не видела. А он совсем уже не парень. Борода пушится. А ручищи-то, а плечи! Муж он, муж! Сын в него издастся, капля в каплю. Застыдилась своей мысли, вспыхнула, вплотную подошла к нему и, пропустивши свою руку под его, тянулась к вздрагивающим сережкам. Радостно и жутко было прикасаться к его телу, чувствовать тяжелую родную руку на своем плече и у лица. Оттого ли, что рука так крепко пахла, или оттого, что сердце сильно билось, пальцы прыгали по листьям, не захватывая ягод.