Изменить стиль страницы

— Обтрясла все дерево, — ворчал Ванюшка, крепко прижимая девку свободной рукой. У Акулины закружилась голова, когда он, как бы невзначай, запрятал грудь в широкую ладонь и тиснул так, что дух занялся. Но сейчас же выпустил и властно повернул на тропинку.

Стан был близко. За рекой визгливо ржали жеребцы. Тянуло дымом. Дальние кусты сливались в темную густую поросль. Вечер был тихий и теплый. Шагая сзади, Акулина все смотрела на могучую спину Ванюшки, на косматую большую голову, и в сердце был великий праздник. Но кому было сказать об этом? Разве только что Ванюшке… После, ночью.

XI

Золотые, горячие дни чередовались с непогодью, мокрыми туманами и зимней стужей под белками по ночам. Нерукотворными громадами тянулись горные хребты, и не было конца им. Они поднимались то выше, то ниже, замыкая дали тесными рядами стен. Но к концу шестой недели горы снизились и поредели. Зелени подолов расстилались шире с каждым перевалом. Наконец, под вечер того дня, как миновали каменный курган, воздвигнутый неведомым народом на вершине сопки, перед глазами развернулась во всю ширь великая пустыня.

Пали стены. У предгорий, словно стражи-пограничники, возвысились мертвые, серого камня утесы, а там, за ними, шли пологие холмы, сливаясь с гладью песчаного моря, еще неясного, но властно захлестнувшего далекий горизонт.

В последней зеленой долине сделали привал на целую неделю. Лошади, измученные, похудевшие, со сбитыми спинами, поправлялись быстро. Люди усердно работали. Мужики чинили сбрую, вялили наловленную бродничком рыбешку, выходили на охоту. Бергал все хлопотал у лошадей: разыскивал какие-то травы, жевал их и прикладывал к болячкам. Хрисанф с Ванюшкой успели загнать двух архаров. Мясо тоже вялили, но соли было мало — жалели ее, — и в сморщенных кусках стали появляться черви. Бабы сбирали и сушили ягоды. Неизвестно, что там ожидало, за последними холмами. Собирали и прикладывали каждую крошку; подолгу, обстоятельно обдумывали всякую мелочь.

Накануне выступления вечеровали дольше, чем всегда. И лошадей, и сбрую, и поклажу привели в порядок еще утром. День прошел в мелкой починке, а вечером все не хотелось отойти от большого костра, как не хочется выйти из теплой приветливой горницы на холодную пустую улицу.

Ночь пришла тихая, звездная, прекрасная своей великой тайной, никем не разгаданной. Огромный, широкий костер в кольце невысоких кустарников уже погасал. Сгорели все корявые сучки, натасканные за день, и в средине костра едва слышным звоном жалобно звенели раскаленные угли, утопая в золе. Лишь по краям огнища вспыхивал то тут, то там случайно уцелевший прутик. Иссиня-белая змейка проворно шмыгнет от костра, испепелит сухую ветку и угаснет, скроется. При отблеске последних вспышек круглая полянка оживет, покажет все свои углы, забитые странными грудами скарба, и потонет в темноте. Ночь тогда кажется еще темней и глуше.

Почти рядом с костром и в кустах слышен легкий говор — все не спится. Только Анисим да Назариха перекликаются через поляну нудным однотонным храпом.

Асон кряхтит и кашляет, часто обрывая Панфила.

— Вот попущение божецкое; спать, однако, слышь, не даст. Асолодки пожевать бы, да теперь ее где? Не уищешь. Вся трава одинакова.

— Асолодка — хорошо, — мирно отзывается Панфил…

Он помолчал и возвратился к своему рассказу:

— Много их тогда ходило, с батюшкой с покойником. Все рассыпались. Старики-то на особицу двинули. На семьдесят девятый день пришли, значит, к морю. А оно, это море — озеро святое, без конца и без краю идет. И нет, говорит, ни погоды, ни ветру, а оно себе стонет, страшным гудом гудет. А по зорям, по вечерной и по утренней, волна уймется, тихо станет. Так тихо, будто бы молится море святое. Звон тогда слышится. Издалека доносится, ровно из воды, ли как ли, говорит. Тихой, тихой звон, а шибко слышно, ровно поднесено под ухо, и столь-то колоколов там звонит, что ни есть числа им…

Панфил с кряхтеньем поднялся и поправил изголовье.

— А звон-то этот с островов идет…

Он не раз рассказывал о море-озере и уже привык на этом месте останавливаться. Остановится и поглядит на слушателей.

— С островов… Кругом того моря пустыня великая. Берег такой, что как бы и не берег вовсе. Ежли в пасмурный день, то и не знатко, где вода с песком сливается. Глаз слезится, как посмотришь вдоль его. А острова-то, значит, на середке. На самой середке. В ясной день глядеть, так видно их. Не всякому только даются. Другой сколь ни смотрит, ничего не углядит. Слеза затягивает зрак. Не допущает, значит. А ежли с постом да с молитвой, так ничего, откроются. Из воды это, будто, леса поднимаются. И видно их, и не видно. Больше сердцем чуешь. Далеко уж шибко. А в тех лесах святые схимники. И монастырей там, и храмов — не счесть! Все по старой вере. Народ русский зашел, стало быть, с царя Константина.

Хрисанф крепко крякает где-то совсем близко в кустах.

— Никакошная жизнь, пропащее дело. Первое дело тебе — слобода. Без этого, брат, никуда. Не спасешься без нее.

— А как это… — Асон закашлялся, сел и, тяжело дыша, долго плевал в сторону. — Прости меня, господи!.. Как это святые-то отцы спасались, а? Скажи ты мне, Хрисанф Матвеич. А? Ровно бы грамотный, поди, читал в писании. Кого хошь возьми, ну, кою ни возьми — все из миру уходили, который — в скит, который — в пещеру…

— Вот ежли в пещеру, да один — оно подходит. Ты думаешь, пошто он этак делал? Слободы захотел, вот оно што. Один он — сам себе хозяин. Понял? Сам себе хозяин. Не пришьешь, брат, его! А как сердце в покое, оно и к богу ближе.

— Да ты постой, постой! — кричал Асон. — Не дай бог этак подумать, рази они в угоду свою жили? Что они делали? Вериги носили железные, в кровь свое тело спутали… А посты как содержали! Вкусит ягоду палую да росинкой запьет. А которые, вон, предавались молчанию, а то опять были такие…

— Правильно сказываешь, сами грамотны, а только все это для виду делалось, для положения. Потому полагается отшельнику плоть свою измаривать.

Хрисанф говорил спокойно, и это особенно волновало Асона. Старик чуть прилег и опять приподнялся на локте.

— Ты пошто так, ты пошто?..

Хрисанф не слушал.

— Для слободы это, для себя так способнее. Плоть-то он и так, и этак, а духу оно легче. Раз пошел за этим делом, надо содержать себя в полном обиходе. Мирской придет — ему подай и пост, и вериги, и все. Какой это, скажет, исхимник, ежели нет порядку? А исхимнику-то легче…

— Нет, ты не мути, Хрисанф!

— Чего мутить? Не для ча мне…

Хрисанф, давно уже растянувшись на спине, покрытый армяком, не отрываясь, вглядывался в черную звездную глубь. Было что-то там таинственно-жуткое, чего он никогда не замечал. С детства видел эти звезды и ни разу не взглянул за них, туда, в небесную святую бездну. Теперь она была перед глазами, вся открытая. Мысль робко скользила от светила к светилу и, словно утомленная, обезоруженная, возвращалась на землю, к знакомым предметам, и все земное ей казалось таким мелким, незначительным, понятным…

Странно было, что Асон, проживший чуть не сотню лет, не мог понять простого положения: для порядку много делают тяжелого, а как посмотришь — для себя же.

— Нет, ты не мути! — не унимался старик, — сказать теперь к слову, на этом на море скиты… По-твоему — тоже для себя?..

— Знамо дело. На миру не по ндраву, вот и сокрылись.

— Да вить старой веры, истинной! — надсаживался Асон, наклоняясь всем тяжелым корпусом к Хрисанфу.

Хрисанф замолчал. Он боялся, что не выдержит, а не хотелось оторваться от небесных огоньков и своих мыслей.

— Ты куда же с этим? Не допустят! Не допустят, мотри! С поганой-то думой. Нет, не можно…

И вскипел Хрисанф — помутнела глубокая синь, задрожали на ней звезды — круто расклонился и отшвырнул в сторону армяк.

— Ты не страшшай! Не страшшай, говорю!

Крикнул так, что где-то в густых ветках испуганно, с жалобным писком забилась приютившаяся на ночь птичка, а Назариха громко сглотнула слюну и захрапела тоном ниже.