Изменить стиль страницы

Все уже давно молчат. Только в последнем звене неуемный Назар чуть слышно наговаривает что-то лошади. Асон едет вслед за ним. Он беспокойно поворачивается в седле, подолгу щурясь в темноту, и, наконец, окликает Назара:

— Погляди, што ли, парень…

— Чего это? — беззаботно отзывается Назар.

— Да погляди, мол… Ровно бы Бергала не слыхать.

Назар тоже смотрит и смеется:

— Куда ему деться?.. Ползет… Эй! Иванша, — весело кричит он через голову Асона: — Сенечки не слышно?

— Туто… едет, где-то совсем близко, — говорит Иван, но так неприветливо, словно его разбудили не вовремя.

Назар как будто хочет оправдаться.

— То-то! Не завяз ли, мол, где… Ишь ведь ноченьку-то бог благословил… Ежели чо с конем неладно — не распутаешься.

Асон неодобрительно ворчит.

А Бергал придерживает лошадь. Одному свободнее. Бодро и чутко сидит он в седле. Не проронит ни слова. Все слушает, но не людей — от них он ничего не ждет — душа его слушает дивную ночь. Много их, мертвых ночей, провел он один на один, да эта совсем не такая. Она сулит что-то опять, рассказывает, как ребенку, жуткие дикие сказки… Жизнь ломает эта ночь…

Дробным шагом идут лошади, позвякивая серебром на седлах. Внизу, по подолу горы, шумит невидимая речка. С пади тянет сыростью и потому все больше зябнется.

VIII

Речку извершили только к свету. Перевал был тяжелый, но свежие кони осилили. Все осталось внизу — без устали бегущие потоки, темные леса, хутора и деревни — все утонуло в океане мутной мглы. Над головой — предутреннее, стали подобное небо. Под ногами— красная, бесплодная земля. Широка и покойна поднебесная лысина, едва прикрытая лоскутьями снежных ковров. Лишь в одной стороне, неподалеку от дороги, торчит уродливым наростом каменный утес, а под его защитой уцепились крепкими корнями и живут три кедра-карла, три околдованные небом смельчака, дерзнувшие перешагнуть земные грани. Ветви их ушли в сучки. Вся жизнь малюток-стариков— холодна и скучна. Выросшим под дикие песни метелей, непонятна им нежная песенка случайно залетевшей птицы. Но над ними, на старом утесе, часто отдыхает свободный орел…

Мутные, растрепанные клочья сырого тумана, вырываясь с ветром, быстро проплывают по земле и исчезают в пади. На зябком сквозняке прохватывает дрожь. И люди и лошади спешат к привалу. Вот только бы пройти седло, спуститься к полосе лесов.

Когда шли мимо кедрачей, Ванюшка приотстал, свернул туда и осмотрел внимательно сучки.

— Много шишок-то набил?.. Угости, што ль, орехом, — хохотал Назар, когда тот вернулся.

Ванюшка, чем-то сильно обрадованный, скалил зубы и молчал, пряча в пазуху завязанный тремя узлами кумачовый лоскут.

Дорога скользнула в уклон. Уже скрылся за седлом утесик. Внизу обозначается вершина речки. Тропинка сначала несмело огибает крутые места, но вдруг падает и вместе с ключом, не отступая от извилистого русла, уходит по щели в долину. Земля тинистая, слабая, напитана ключами. Кони подтянулись. Они зорко смотрят в землю, пробуют копытом, где ступить, и, сильно приседая на хвост, с тревожным храпом, то скользят по мокрой глиняной катушке, оставляя вытянутыми передними ногами глубокие борозды, то дробно чмокают копытами и подбирают зад. Люди опустили поводья, предоставили себя уму и ловкости животных. По сторонам опять встает стеной тяжелая под утренней росой трава. Редко кто ее тревожит — наклонилась над тропинкой и купает до колен студеной влагой, пробивая армяки и кафтаны.

Но вот ключи слились и идут уже бойкой речушкой, оголяя груды мелких валунов. Дорога все отложе, и скоро глинистые кручи остаются сзади.

Опять начинается лес, — чем ниже, тем строже и гуще. Тропинка то и дело опускается к воде. Идти по грудам скользких камней трудно, тяжело. Холодная, белесая во мгле, вода бурлит и мечется. А над рекой уходят в небо острыми вершинами ряды вечно парадных пихт, многостолетних лиственниц, уютных, пышных елей.

Ночь медленно идет к теснинам гор, а вслед за ней с одиноких подзвездных вершин опускается утро. Небесные ночные огоньки бледнеют, тухнут в сером свете. Небо — холодное, мертвое. Местами по нему ползут гуськом, черневшие в ночи провалами, а теперь такие белые-белые небесные лебеди, и на глазах людей творится чудо — свет рождается в самом себе. Порозовели лебеди и вспыхнули. Совсем уже светло. Пропала тайна леса. Он проснулся, начал длинный, яркий день. В его тени запели птицы. И земными переливами полутонов играет воздух. Еще не видимое, солнце на шпили утесов, на вершины снежных гор кидает пятна краски. День идет царственной поступью. Он близко, он подходит! Из-за дальнего гребня, четко вычертившего свои зубцы на огненном небе, поднимается солнце. Оно бьет прямо в глаза, слепит и заливает падь…

Хрисанф, щурясь, подставляет руку козырьком и смотрит на дальний лужок. Там, подле черной ели, виднеются две лошади. Он бессознательно натягивает повод.

— Погляди-ка, Панфил.

И не успел Панфил оглянуться, как жеребец, насторожившись, заржал звонко и радостно, сильно подбирая брюхо.

— Кого это закинуло?.. Не Афанасий ли с маральников тянется?

— Афанасию зачем? — протестовал Хрисанф, — никак не по пути.

Забота перекинулась другим, и все, приподнимаясь ни стременах, смотрят вдаль.

Иван ерзает в седле, оправляется и попусту кричит на соловка.

Нехорошая встреча. Свои все дома, значит, заехал чужой. Но после коротких размышлений, снова прибавили шагу. Вот под деревом и человек виднеется.

— Баба! — не то удивленно, не то торжествующе кричит Назар. — Правильно! Баба!

— А лошади Евсеевы, — добавляет Хрисанф.

Все забыли усталость. Ожидание встречи было жутко и радостно. Ведь совсем ушли от людей и от мира. Ночь за ними бросила тяжелую завесу, навсегда отрезала, и вдруг— живой человек, кто бы он ни был.

Когда спустились в ложбину и от елей остались только стройные вершины, любопытство сделалось мучительным. Наконец, поднялись. Задорно и приветливо заржали лошади.

— Акулина! — вырвалось у всех.

Она лениво поднялась с разложенных сумин. Стоит, потупясь, неуклюжая, толстая, в широком зипуне, крепко стянутом мужицкой опояской. Сбоку в ножнах длинный нож. На голове глухой повязкой шаль.

Обступили ее. Бабы лезут вперед.

— Господи Исусе! — шепчет Василиса и сейчас же испуганно спрашивает:

— Ты откуда, девка? А?

Молчание.

— Гляди, гляди! Две лошади! Сумины! — насмешливо тыкает плетью Хрисанф, не замечая Акулины. Он уже понял, в чем дело. — Совсем беловодкой обрядилась. Верно, Евсей за себя посылает.

Но он быстро меняет тон и, слегка наклонясь в седле, говорит повелительно:

— Укладывайся-ка, деваха! Вот что!.. Завьючить поможем… Укладывайся, да качай до деревни. К вечеру подъедешь. Не моги у нас. Без тебя запутаемся…

— Да ты того, постой… — нерешительно перебивает Панфил, — может, ей чего-нибудь… Кто ее знает…

Акулина поднимает кулаки к лицу и голосит:

— Дя-яденька-а Хрисанф!.. Пойд-ду… Ей-богу, ну, пойду-у.

— Ккуды-ы ты пойдешь? — орет Хрисанф. Он хочет сказать что-то еще, но плюется и кричит:

— Ходу, ходу! Пошли!

Сам круто поворачивает лошадь на тропинку.

Но Назар протестует:

— Девку бросить, што ли? Как она? Одна-то… Ты пошто, Акуляша… убегла?

Голос у него добрый, отеческий, и Акулина не выдерживает. Она громко всхлипывает и, опять обращаясь к Хрисанфу, взывает:

— Дяденька Хрисанф!

Знает, что вся сила в нем.

А он:

— Хрисанф! Хрисанф! Кого я тебе?

Молча оглядывает ее и презрительно смеется:

— Са-аплюха!

Как под струей холодной воды, Акулина вздрагивает, отнимает руки и, ни на кого не взглянувши, садится на сумины лицом к дереву.

Панфил качает головой и ласково ворчит что-то под нос. Асон хмуро смотрит под ель и, тяжело дыша, собирается сказать свое громкое слово. Но Ванюшка разбил нерешительность. Все сидел в седле, как на иголках, краснел и уклонялся от проницательного взгляда отца, а когда заметил, что мать неодобрительно поджала губы и вот-вот метнет Акулине обиду, вскочил с седла и, сильно хромая на затекших в дороге ногах, весь красный, какой-то не свой, подошел к Акулине, поймал ее за руку и потащил повелительно к отцовской лошади. Девка ошалела, смотрит и не знает куда. Иван не видит никого. Перехватило горло. Пал на колени, увлекая Акулину, дуется, хочет громко сказать, а голосу нет, как во сне, когда гонятся волки или медведь наседает. Наконец, сказалось.