Изменить стиль страницы

Беловодцы тянутся гуськом по косогору. Деревню пока еще слышно: она сразу за речкой. Разбуженные необычной суетой, собаки лают тревожно, настойчиво. Кое-где виднеются огни — такие неуверенные, слабые. Кажется, что огоньки перебегают с места на место. Мелькнет то здесь, то там и вдруг потухнет, а то разом вспыхнет их несколько — перемигнутся, дрогнут, и опять не видать. Всадники часто оборачиваются и, не замедляя шага лошади, ловят эти, будто им кивающие, огоньки. Тревожная тоска сжимает сердце. Все оставили — родню, хозяйство, теплую толстую печь…

В голове стоит еще прощальный плач, с которым провожала их деревня. Вспоминаются отдельные выкрики из темневшей на другом берегу толпы, когда уже перебродили речку. Много было слез и суеты. И друзья и недруги, словно по сговору, собрались проводить. Сплетни и дрязги забылись. Ни к чему это в такое время. До того ли!..

Теперь толпа уже расходится. Идут по улицам группами, толкуют о них, вспоминают Панфила, как он совсем по-особому кланялся каждому в ноги… Запирают наглухо ворота, стелятся, ложатся спать.

Не отгонишь мысли о деревне.

Друг за дружкой, молча едут всадники. Растянулись по крутому косогору от подола до средины. У каждого по два коня, завьюченных тяжелыми сумами.

Когда выступали, впереди поехал дедушка Панфил с раскрытым медным складнем на седле в коленях, а теперь продвинулся Хрисанф. Старику-то где же! Повернет неладно, а потом выпутывайся по тропинкам. В середине одна за другой качаются в широких седлах Дарья — Назарова баба, да Анисиха Василиса. Грузными клочками увязли они в седлах — не сшибешь, не стащишь. Обе вволю наревелись и дуются теперь на кого-то, будто их кровно обидели.

Огоньки пропали. Косогор все круче забирает вправо; выше и плотнее становится лес. Но все это пока еще— свое, родное. Василисе даже кажется, что она отправилась всего только на пашню, и сейчас же вспоминается действительность. Она вздыхает глубоко и оборачивается, стараясь разглядеть на извивах тропинки лошадь мужа, а разглядевши, сдержанно кричит:

— Анис! А! Ты это, чо ли?

— Ну, кого тебе?

— Ладно, ладно, поезжай… Я так.

Голос у нее низкий, грудной.

— Подпруга-то не хлябает? — допытывается Анисим. Не поймет того, что бабе только надо было слышать его голос.

Василиса отвечает нехотя:

— Ничего пока, держит… Сам заседлывал…

Но, минуту спустя, ей уже хочется использовать непривычную заботливость.

— Сумины вот ерзают. Быдто на бок тянет…

— А ты поддергивай… Слышь? Поддергивай, говорю…

Тетка Дарья откровенно хохочет.

— Иззаботила совсем!..

Она закидывает голову и звонко кричит:

— Сядь ты с ней вместе на рыжуху.

— Неловко на седле-то, — в тон ей отзывается Анисим.

Да, знать, не вовремя с шутками вылезли. Никто не откликнулся веселым словцом.

Под горой бежит речка. Ее ропот, чем выше дорога, сливается в баюкающий ровный шум, и, если долго слушать, то начинает казаться, что там шелестит густой камыш под ветром. Но ветра нет. Он гудит по снеговым вершинам, а внизу, как в ямб — не пахнет в лицо, не дрогнет глубоко заснувшая трава. Лес черный, пугающий, застыл в своем молчании. Стволов не видно. Они тонут в непроглядной темноте, и лишь те, что стоят подле самой дороги, изредка рисуются прямыми толстыми колоннами. Там, где колонны подступают к тропинке вплотную, набитые туго сумины, то одна, то другая, шебаршат по корявым стволам. А под плотным навесом листвы — одна сплошная заросль кустарников и большетравья. К самым седлам тянет свои крылья папоротник, сверху кроют широкими лапами листья гигантских борщевников, а тяжелые шляпы их тонут в хвое нижних веток. Небо опустилось на вершины огромных деревьев. В редкие просветы между ними оно блещет крохотными огоньками. Звезды — как оконца. Через них на заснувшую землю брызжет тонкими лучами свет того неведомого мира, что закрыт от суетной земли непроницаемой завесой. Как там ослепительно светло! Как радостно!

Панфил, качаясь на стременах, поднимает глаза к небу, но не с жалобой и не с мольбой. Ничего ему не надо. Ликующим смехом смеется душа. Будь один — запел бы вполголоса, как любил это делать всегда, священные стихи, да на людях не умеет, и не хочется. Не верил все, казалось, что конца не будет сборам, и вот тронулись, пошли. В последний раз! Назад он не вернется. Он это знает, как точно знает и то, что Беловодье будет найдено.

Панфил молитвенно смотрит на звезды.

— Господи, господи! Благодарю тебя, всесильный.

Он бодро выпрямляется в седле, вдыхает полной грудью свежий воздух и начинает охорашивать коня. К седлу на длинном поводе привязана другая лошадь. Она покорно тянется в хвосте, Панфил потрогал ее повод, подвернул кафтан под ноги и, невольно дрогнув от ночного холодка, опять сгорбился, ушел в свои думы… Никитишна? Пошли ей, господи. Ни роду, ни племени. Всех ребят схоронили… На кого осталась? Старуху уважают, да уж все не то. Перестала роптать. На проводинах шибко убивалась, а не сказала поперек ни слова…

Панфилу вспомнилась вся жизнь, и до слез стало больно за старуху. «Как дойдем на место, надо вывезти ее». Мечты захватили его, понесли через пустыни. Чудилась новая опрятная деревня. С того лета заживут они уже по-новому и никуда, никуда он не уйдет из дому. Только бы обет исполнить, а там можно и пожить спокойно.

И вдруг обжигает огнем. Дьявол это путает. Про деревню шепчет, окаянный, да про теплую избу, отводит от обители. Нельзя, нельзя! Обитель прежде…

Его будит бодрый оклик сзади. Назар тоже вспомнил проводины и хлопоты старосты.

— Василий-та! А? Ладно коробок заплел? Быдто ничего себе не знает, прилетел на речку: «Е-етто кто тут? Куда сбеленились! Опять за границу? Без пашпорта? Сейчас вернись, не то с пикета поворотят!..».

Назар подражает густому басу старосты, и это выходит забавно. Все смеются, но не столько над Назаром, сколько тому, что Василий Так умно увернулся.

— Ему тоже, брат, спину покрывать берестом не по ндраву, — хохочет в темноте Анисим. — Заседатель прибежит: «Чего смотрел, староста! Беловодцам потакаешь. Ложись! Втесать ему сотню березовых!»… А теперь ему што! Вестовой по утру на пикет поедет — так и так…

Хрисанф слышит разговор и молчит. Он едет впереди на молодом, задорном жеребце. Жеребец, волнуясь за кобыл, идущих сзади, часто косит туда глазами и чутко слушает родную поступь. Хрисанф, подбоченясь, все смотрит и смотрит в таинственную темь, и не темную ночь, не небесные оконца видит он — видит жаркий, сияющий день, огромные неведомые горы, а за ними необъятный простор… На гряде холмов, встающих поперек дороги, показались всадники. Они машут руками, кричат и бегут врассыпную… Хрисанф понесся им наперерез… Вот, вот!.. Не уйдут!.. Быстро вскинул ружье и прицелился. Гулкий выстрел толкает в плечо. В голове зашумело. Лошадь спотыкается о подкатившийся под ноги труп киргиза… Собака, живучий! Зевает!.. Надо лошадь поймать. Неужели покупать их тут?..

Но и в самом деле жеребец неловко спотыкается о придорожный камень, падает на колени и, испуганно взбросивши голову, сбивается с мерного шага на рысь. Едва усидевший Хрисанф натягивает повод так, что лошадь скалит зубы и мотает головой. Он вполголоса ругается и вслед за тем зычно кричит:

— Куда смотришь! Гляди у меня! Нно!.. Ты!

Жеребец, словно стыдясь за оплошность, начинает еще больше нервничать.

Выше и выше дорога. Уже обогнули всю гору. Лес окончился, открылась падь. Она темнеет слева бездной, а справа — оголенный давними пожарами, крутой, высокий склон. По нему кое-где торчат мертвыми столбами обгорелые пни. А выше гладким-гладким скатом тянется он к небу. Не найдешь ему конца. Дорожка мягкая. По сторонам ее двумя невысокими стенами стоит темная густая трава. Лошади срывают на ходу лохматые пучки и, переваливая языком железо, жуют громко, старательно. Они быстро отдохнули от лесного подъема. Теперь целых пять верст до самой вершины речушки— все по склону, не ниже, не выше. Люди, зная это, распустились в седлах. Теперь не надо поминутно наклоняться, отводить руками ветки, лбом не ударишься о корявый сучок. Над головой— простор. Мерцающее тысячами огоньков, опять ушедшее в свои высоты небо так величественно и спокойно, что под надежным покровом его невольно хочется закрыть глаза и чуточку вздремнуть.