Изменить стиль страницы

И тогда же — помнит он — отец надолго уходил куда-то в горы. Раз вернулся через месяц, а в другой раз — через год.

Вместе с ним уходили многие. Снарядятся, как на охоту, а там и пропадут. Прискачет начальник, соберет стариков, накричит, нашумит, половину перепорет, но ничего не добьется: молчат старики. По всем горным тропинкам пойдут мелкие отряды казаков-разведчиков. Но куда им! Потеряют следы на бродах и вернутся. Мужиков же приведут потом китайские солдаты или сами они придут отдельными группами. Уходили целыми деревнями, и во главе всегда стоял Панкрат.

Не понимал тогда Панфилка, куда уходили мужики. Слышал, что ищут какие-то «белые воды». Но кристальная вода родной реки не казалась ему черной, и в душу кралось недоверие: не воду ищут, нет!

Когда Панфилу было уже лет под тридцать, отец после долгих лет спокойной жизни снарядил из соседних деревень человек пятьдесят и в одну ночь успел укрыться за границей. Четыре года не было о них ни вести, ни слуху. На Бухтарме решили, что они нашли, наконец, Беловодье, осели там, и вот-вот пошлют гонца. Стали поговаривать уже о сборах в дальний путь, как беловодцы объявились. Часть из них погибла, часть вернулась под конвоем. Панкрата с ними не было. Много прошло еще времени, пока его доставили на родину.

Это было последнее его путешествие. Больной, жестоко изувеченный монголом за былые подвиги, почти седой, он не вставал уже с постели.

Панфил не раз подходил к нему, но старик сурово хмурился и отталкивал его костлявым кулаком.

Пролежал всю зиму, наступила новая весна. Однажды вечером Панкрат поманил к себе сына, выслал всех из горницы и заговорил:

— Прощай, Панфилушка… Прости, христа ради, меня…

Панфил, как подкошенный, пал на колени.

— Меня прости, батюшка!

— Ну, там бог тебя простит… А я уж… Куда мне… Неугоден я господу… Не дал мне вывести народ православный из царства антихристова.

— Что ты, батюшка!

— Молчи!

Старик прерывисто дышал, выдавливая слово за словом из разбитой недугом груди.

— Не доспалось опять… Раздумался я ночью-то и вспомнил… Махонькой ты был… Бывало, выйду в кузницу, а ты уж там… Помогать все просил…

— Помню, батюшка.

— Помнишь?

Не поворачивая головы, он скосил глаза на склоненную голову сына и минуту думал что-то, морща складчатый, широкий лоб.

— Ишь ты, ведь!.. Помнишь?.. Лежал я, думал все, Какой ты был у нас… Золото парнишка был… Да… А потом ты спрашивал, куда я ходил. Спросишь, а я крикну… Парнем был уж, опять спрашивал… Теперь знаешь, куда мы ходили, а не спрашиваешь, боишься меня. Господь бог наградит тебя за почтение… А ведь это я тебя боялся. Вот что… Как на духу тебе сказываю. Послухмянный ты был своим родителям, церкви-матушке угодливый, ко святому писанию усидчивый… Думаю, взять его в помощники, а он и сделает все без меня, найдет Беловодье… Ты это можешь.

— Слаб я, батюшка.

— Не говори, Панфил. Ты можешь… Наказан я за гордыню свою. Может, если бы ходил с тобой, нашел бы… Вижу я, как зверь идет к тебе… Охотник ты в крае первеющий. А это в нашем деле — первая рука. Все тебе горы, все ущелины — будто родные. Не заблудишь, не оступишься… Да… Только стыдно тебе ходить с тем базарным ружьишком. Ты не какой-нибудь….

Панкрат с большим усилием приподнял кисть руки и показал глазами и высохшим пальцем на стену, где висело самодельное ружье:

— Достань-ка мне его.

Встал Панфил, перегнулся через высокую скрипучую кровать и осторожно принял на руки тяжелый ствол. Ружье давно уже сильно проржавело. От широких ремней висели жалкие клочки, а расколотая ложа была вдоль и поперек обита жестью.

— Поднеси.

Панфил нагнулся.

Старик ласково провел сухой ладонью по стволу и судорожно сжал его.

— Слуга мой верный… Все напасти поделили… На охоте ли, на баранте ли с некрещеными — не подвел ни разу… Тридцать два медведя положил им, семь киргизцев, а монголов — так без счету.

Он нащупал жерло и дробно, много раз кряду осенил его крестом.

— Возьми, Панфил… Поправить только надо: раскололи нехристи… Отцовское оно, заговоренное, обстрелянное… Возьми теперь.

— Спаси тебя господи, батюшка!

— Ладно… Только ты его почисти…

Панфил растерянно повертывал ружье в руках. Потом с благоговением повесил на старое место.

Иссохшая рука отца тяжело скатилась с живота на край постели.

— Сядь тут.

Сел Панфил. Взглянул на желтое обросшее лицо и отвернулся: не мог смотреть и сознавать, что перед ним лежит тот самый богатырь-вожак, за кем шли стар и мал.

Панкрат дышал все тяжелее.

— Не нашел вот я… Неугодно, значит, богу… Что же, ты найдешь… Скажи мне, веришь ли в землю Восеонскую, правой вере обетованную?

— Верю, батюшка.

— А как ты веришь?

Сын молчал.

— Как ты веришь, говорю? Всяко верят. Есть, которые смеются. Из стариковских, из наших же такие есть. А другие опять рассудком затмились и ищут сказку богомерзкую… Думают, на белых водах калачи по березам висят… Не то надо искать… Не такое Беловодье.

— Понимаю, батюшка.

— Вразуми тебя господи! Беловодье оно ото всех стран отличительно… Найдешь, небось… Вдоволь там воды, вдоволь черной земли, и леса, и зверя, и птицы, и злаков всяческих, и овощу… Трудись только во славу божью, как прародитель наш Адам трудился. Не смотри, что хорошо сама земля родит. Потом поливай ее… Ты слышишь, Панфил?

Тот вздрогнул, поймав себя на нехороших мыслях.

От старика, от одежды его, от постели тянуло смрадом. Сердце ныло в тоске, а к горлу подступала тошнота. Боролись два чувства — отвращение к беспомощному трупу и страх, благоговение перед каждым словом навсегда уходящего в вечность столпа.

— Что ты, батюшка! Ни единого из слов твоих не утрачу.

— Угодья разные там высмотри, да не забудь и душу… Не должно там быть власти, от людей поставленной… Тем и свято оно, Беловодье. Ни пашпорта тебе там, ни печати антихристовой— ничего… Правой вере простор… Живи, как хочешь… Управляйся стариками… Вот как… Понимаешь?

— Понимаю.

— Пойми… пойми…

Хотел сказать что-то, но в груди в буйном приступе кашля забились разбитые легкие, и вместо слов всю избу наполнили дикие, жуткие звуки. Давно нечесанная борода трепалась в серой холщовой рубахе, щеки вспыхнули румянцем, а широко открытые безумные глаза, с густой сетью красных жилок, упрямо смотрели в низкий черный потолок.

Долго кашлял, стонал и бессильно плевался. Потом затих. Потом опять заговорил:

— Дай мне Триодь Цветную!

Панфил послушно шагнул в передний угол, снял с киота толстую, обтянутую кожей, в дубовых корках книгу и поднес.

— Возьми тоже себе… Старой печати она… Дониконовской… Истинная книга… Одна осталась. Все походы с ней сделал, пуще глазу берег… Береги и ты… Теперь встань сюда и наклонись.

Панфил опустился на колени.

— Клади левую руку на Триодь… Так… Сложи двуперстно правую… Клянись мне, что не отступишь от старой веры.

— Батюшка, клянусь!

— И живот и душу за нее положишь?

— Положу! Клянусь!

— И детей и внуков к ней приведешь?

— Клянусь!

— Клянись, что по гроб, по конец земной своей жизни, не смиришься духом, пока не сыщешь землю Восеонскую.

— Батюшка! Слаб я.

— Клянись!

И звякнули стекла, медным звоном отдался в ушах могучий, властный голос. Будто крикнул не старик, а тот прежний великан Панкрат.

— Клянусь, батюшка.

— То-то!.. Теперь ты скован, но господь тебе поможет, поведет тебя.

— Батюшка, батюшка…

В сухом рыдании Панфил уткнулся лбом в постель. Отец нащупал его голову и, больно тыкая в темя крепкими горбатыми ногтями, трижды осенил крестом.

— Благословляю тебя… Родительским своим благословением. Помоги тебе бог… А теперь ступай.

— Батюшка, батюшка!

— Говорю тебе, ступай!

С низко опущенной головой Панфил вышел в сени. Через два дня Панкрат умер.

II

Давно это было, с лишним сорок лет назад. А Панфил все искал Беловодье. Высокий, тонкий, всегда в черном кафтане, всегда благообразный, он внушал всем доверие и, куда ни приходил, везде был первым. И старики и молодые знали, какое бремя носит на своих плечах Панфил. Когда его старуха, вечно скорбная Никитишна, умоляла бросить странствия, заняться домом, позаботиться о старости, он, сверкая глазами, сильно возвышал свой кроткий голос: