Изменить стиль страницы

— Это что, папа? — спросила однажды Люба, рассматривая чертежи.

— Это проекты больших, сложных машин. Когда мы уедем отсюда, я передам их государству.

— А я думала…

— Что ты думала, доченька? — улыбнулся отец, гладя Любу по головке, по ее темно-каштановым волнистым волосам.

— Я думала, это чертежи аэростата, воздушного шара…

— Чтобы улететь отсюда? Ах ты, моя мечтательница! — рассмеялся отец. — Будет у нас и воздушный шар. Мы одолеем этот каменный барьер, отделивший нас от мира. Будет, дайте срок!

Наше жилище украшалось все больше. Ковры и картины заполняли стены его. Ковры мастерила Марфуга. Картины писал отец. У него в запасе были краски, кисти, полотно. Искусству живописи он научил и нас.

Картины отец писал с натуры — у озера, возле рощ, в лугах. Портреты — с живых людей, с фотографий. Отец на портрете был молодой, красивый, энергичный, в инженерском костюме. Меня он нарисовал в нескольких видах: каким я был в детстве, малышом, гимназистом в форме и со значком. Как живая, смотрела с полотна Люба — в живописном наряде, с букетом цветов в руках и венком на голове.

Долго трудился отец над портретом матери. Когда он был готов и занял свое место на стене, Люба долго стояла, рассматривая его, притихшая и печальная, и вдруг заплакала. С портрета смотрела прекрасная, но холодная, чужая женщина…

Семью Дубовых отец написал вместе, на одном полотне, отчасти по памяти, отчасти по фотографиям. У каждого на портрете было свое характерное лицо, один Дубов не походил на другого Дубова, но что-то общее связывало их, кроме родства. На мое замечание об этом отец ответил:

— Над ними реял один призрак: обреченности.

Я уже упоминал, что по примеру отца вел дневник. Заглянув в него как-то случайно, отец похвалил меня:

— Хорошо. Только мало одних фактов — зарисовывай жизнь, события с натуры. Учись письму у классиков. Литература, как и музыка и живопись, облагораживает человека. А еще — учись мыслить, рассуждать, записывать свои раздумья.

По мере учебы по-иному, в их глубоком значении, стали доходить до меня и технические книги. Чертежи и схемы заговорили понятным четким языком.

Когда Люба подросла, отец начал преподавать нам и социальные науки. Мы убедились, что он хорошо знаком с учениями философов древности, с Кантом и Гегелем, Марксом и Энгельсом, Плехановым и Лениным.

— Папа, ты все-все знаешь! Где ты всему научился? — поинтересовалась Люба.

— В университете, дочка. Многому — по литературе, ходившей по рукам в качестве запрещенной. Студенческая молодежь собиралась кружками, мы изучали, спорили, делились впечатлениями. А кое-что я изучил в обществе ссыльно-политических.

— А ты разве в ссылке был?

— Был, дочка. В Сибири. Но это — давнее прошлое.

— За что же тебя ссылали?

— За участие в студенческих сходках, за прокламации, листовки, что среди рабочих распространяли, за студенческую забастовку… Два года пробыл в ссылке…

— А потом?

— Потом вернулся. Закончил университетский курс. Работать начал как горный инженер… И попутал же меня черт с этим Дубовым! Жил бы сейчас и работал со всеми, как человек…

— А за границей ты, папа, был? — спросила Люба после долгого молчания.

— Немного. Раза два. В служебных командировках. На заводах в Германии, Бельгии, во Франции и Англии.

Однажды в воскресный день засиделись мы до глубокой ночи. На наших часах стрелка подходила к двум. Ударили, мелодично переливаясь, кремлевские куранты. В Москве наступала полночь, было двенадцать часов ночи. На Красной площади перекликались сиренами автомобили. Слышался шорох засыпающего огромного города.

Вдруг мы услышали, что кто-то плачет. Оказывается, наш Фома Кузьмич!

— Фома Кузьмич! Дедушка! — бросилась к нему Люба. — Что с тобой?

Старый повар поднял залитое слезами лицо. Словно впервые заметили мы, как глубоко оно изрезано морщинами, как стар уже наш Фома Кузьмич.

Смущенно улыбаясь сквозь слезы, Фома Кузьмич стал рассказывать:

— От радости это я, милые… Ведь часы-то бьют где! На Иване Великом, в Москве, на Красной площади! Раньше куранты «Коль славен» играли, а теперь, вишь, наш трудовой гимн… На весь мир гремит! Слушайте… Сколько лет прожил я в Москве. С мальчиков ресторанных начал, официантом работал. И на чай получал, и оскорбления от пьяной публики… Особенно купцы безобразничали. Шум, песни, охальство. Срам… От этого я и перешел на кухню. Поваром начал работать. Попотел у плиты немало… Раз гуляли какие-то купцы приезжие. Чем-то угодил я им. Приходит метрдотель: иди, говорит мне, покажись купцам. Пошел. В кабинете ералаш, море по колено… Один ко мне и обращается: «Это ты, Фома?» А сам с лица рыжий, коренастый такой в костюме заграничного сукна, но в шелковой рубашке-косоворотке и в лаковых сапогах. «Не надоело, — говорит, — тебе пьяных в ресторане кормить? Поедем, — говорит, — ко мне, главным поваром в мой дом? Руки в карманы ходить будешь, приказывать да приказывать. Жалованьем не обижу, доволен будешь, хороших работников Дубов умеет ценить.» Слушаю и думаю: «Вот он какой, этот Дубов! Слыхивал о нем!.. Может, и вправду будет у него лучше?» Вот так я и попал в услужение в эту семью. Не скажу, чтоб на радость…

Мы слушали и удивлялись: сколько лет знаем Фому Кузьмича, а первый раз он так разговорился! Много он нам интересного тогда порассказал.

А вскоре после этого случая заболел наш Фома Кузьмич. Сначала все бодрился, успокаивал нас:

— Пустяки… Не уберегся… Видать, от печки на холод выскочил. Попью чайку с малиной, пропотею, пройдет.

Но недуг брал свое. Фома Кузьмич потерял аппетит, слабел на глазах. Аптечных лекарств у нас к этому времени почти не было. Мы врачевали его народными средствами, настоями трав.

Фома Кузьмич умер в мае. В этот день мы помогли ему выбраться на крылечко. Распустились цветы яблонь. Сияя на солнце золотистым пушком, возле цветов хлопотали пчелы. Воздух был упоителен, день прекрасен. Счастливая улыбка озарила лицо больного:

— Привел бог пожить и умереть, как мечтал всю жизнь. Марья, Марья… Поторопилась ты умереть… Саша… Сынок родимый… Борис Михайлович, Владя! — Обратился Фома Кузьмич к нам. — Будете в Москве — зайдите в Главный штаб военный, наведите справки… Жив ли или пал на поле брани Александр Фомич Стольников, красногвардеец… А уж если, приведет бог, увидите его, — расскажите, как жили мы тут, передайте ему мое родительское благословение…

— Да что вы, Фома Кузьмич! Бог даст, сами увидитесь с сыном!

— Где уж… Кончились мои свиданки…

Фома Кузьмич долго лежал молча, обозревая долину, мы ему и постель на крыльцо вынесли. Потом заснул. Ахмет неотлучно дежурил около своего старого друга. Голова нашего кучера, когда-то смолево-черная, тоже поседела. Да ведь и Ахмету было уже под шестьдесят.

Фома Кузьмич больше не проснулся. Когда мы часа через два пришли, чтобы перенести больного домой, то увидели, что Ахмет плакал. Старый повар лежал, вытянувшись, под одеялом, восковые руки его были сложены на груди, а худое лицо было спокойно, торжественно…

Отец снял фуражку.

— Умер?! — горестно воскликнула Люба.

Все мы поплакали над телом нашего друга, над его могилой. В этот вечер отец долго беседовал с нами. Мягко и осторожно он коснулся темы, которая до сих пор считалась у нас запретной: он заговорил о матери.

Мы слушали, затаив дыхание. На его лице было страдание, затаенная боль, но голос был ровным, твердым, глубокое горе перегорело, осталась тихая грусть. Он говорил о том, что любил и даже сейчас любит эту женщину. Но после ее побега много думал о ней. И понял, что она жила рядом с ним, но всегда оставалась в чем-то далекой.

— Там, где она окажется, если ее не бросит на произвол судьбы Рисней, — задумчиво произнес он, — ей будет лучше. То новое, что пришло в Россию с установлением Советской власти, в душе она никогда бы не приняла. Но она ошибается, что я таких же, как она, взглядов. Да, я мягкий, покладистый человек и зачастую — вследствие своей мягкотелости — поступался своими взглядами. Например, вся эта поездка… Она необходима Дубовым, но совсем не нужна была нашему семейству. И все-таки я смалодушничал, послушался ее и поехал… Но у меня есть незыблемое, чем я никогда не поступлюсь. Я покажу вам письмо, которое она оставила перед тем как скрыться. В письме она сообщает, как о решенном деле, что, устроив дела за границей, она вызволит туда и нас. Но ни я никуда не уеду из России, ни вас никуда не отпущу. Это вы знайте. И даже выбора вам не предоставлю. Вы будете жить у себя на родине.