Изменить стиль страницы

Когда я длинно беседую с кем-нибудь, Стаканыч долго крепится, а затем начинает вредно стучать молотком по жести, выводить меня, — как раз сейчас ему понадобилось вдруг клепать железо или забивать гвоздь. Я надеваю еще для задору свою меховую рукавицу, затыкаю одно ухо — и продолжаю. Стаканыч прямо выходит из себя. В эти минуты он меня просто ненавидит. Бог его знает почему. Может, потому, что всякие заковыристые слова употребляю. Они ему непонятны.

— Шапку дать? — ехидно спрашивает старик, хотя на улице лето.

Он беззвучно шепчет губами — матерится. Аж зубами скрипит.

— На работе надо работать, а не разговоры разговаривать, — считает Степаныч.

— Не по делу не бо́тать? — подзуживаю я Степаныча: у него нет-нет да и вырвется блатное словечко.

— Пац-цан, — презрительно выдавливает Степаныч, — штаны на лямках. Што ты в жизни видел? Зеленый, как три рубля.

Но в общем Степаныч не конфликтный. Ворчит себе под нос что-нибудь, но я не обращаю внимания. Ссоримся мы только из-за радио, которое он вечно включает на всю катушку, — мешает сосредоточиться. Ему оно не мешает, и слушает он все подряд: известия, оперу, спортивные передачи, политические обзоры. Говорит, что радио ему помогает жить. Его духовная пища.

У Стаканыча производственный роман. Служебный. Перед концом работы приходит к нам убраться и помыть пол Фетисиха, здоровенная сорокалетняя баба с родинкой в пол-лица. Она этой родинки стесняется и прикрывает ее платком. Живет одна. Помимо уборки она заходит к нам еще несколько раз в день — проведать и взять горячей воды из системы для уборки других помещений. Уборку она производит так: сначала сметает мусор — обрезки бумаги, пенопласта и т. п. в угол, прикрывает все это лопатой, а затем намачивает везде лентяйкой пол и садится беседовать со Степанычем. О чем они — бог их знает, но когда я утром прихожу на работу, то пол редко бывает чист. Причем и ведро, и другие инструменты Фетисихи тут же, и Стаканыч норовит их как-нибудь эдак скрыть. Краснеет. Говорит, кто только на этакое чучело может польститься, неужели же находятся такие. Что он бы никогда… и т. п. Но откуда-то он все-таки знает, что у нее дома нет ни одного зеркала (как-то проговорился). Это интересно: женщина без зеркала; Степаныч, видимо, поэтому ею и заинтересовался. Пускай даже будет такая фантастически громадная родинка, как у нее. Женщина его мечты.

Ну, что еще у нас? Ах, да. Среди фляг, банок и ведер с красками бродит еще у нас кошка. Кот. Взъерошенный, с какими-то безумными глазами, в каких-то свалявшихся цветных сосульках вместо шерсти. Эту кошку принес я. Подобрал в подъезде. Принес ее в мастерскую, а Степаныч ну ее на руках таскать, как ребенка, нянчить, песни люлюкать. Расчувствовался, старый. Я такого от него не ожидал, все-таки суровый старик, к нежностям не привыкший. Сколотил он кошке ящик, бросил подстилку, нагреб из пожарного короба песка — и поместил все это в угол, где у нас всякая краскотара. Так беленькая и прижилась тут, среди красок, ацетона и растворителей. Нюх, я думаю, у нее отшибло совсем. Ничего не слышит. Да еще Стаканыч вытер об нее однажды по пьянке руки, от нитроэмали. Кошечка долго болела, но выжила. Теперь она стала какая-то серая, линючая, вся повылезла и мышей не ловит. Стаканыч ее зовет Обтиром — обтирается об нее, по-моему, регулярно. Она привыкла, хотя и страшно мяучит. Но все-таки она любит не меня, а Степаныча. Степаныч простонародней, ближе к природе, угощает колбасой и ведет с ней в получку умственные разговоры.

— Аптир! Аптирка! Поди суда к дяде Степе, не бойсь! Не бойся, сегодня не буду, ну! Видишь, руки чистые!

Обтирка с сомнением выглядывает из-за фляги, обдумывает предложение.

— Поди, говорю, суда, коляску колбасы дам. Водки, ну. Эх, ничего ты, брат, в жизни не понимаешь…

На колбасу Обтир согласный, на водку — нет. Стаканыч напоил его однажды «Старорусской», смешал водку с молоком — и напоил. Одуревший от наших красок кот (увы, это был все-таки кот) сразу не разобрался — и выхлестал всю свою черепушку до дна. То-то было веселья. Кот представил нам алкогольное опьянение во всех его фазах: шатаясь, валясь с ног и ползая на брюхе. Потом, отлежавшись, проводил нас до проходной (его ежедневная обязанность) — и сгинул. Стаканыч по нем уж панихиду служил, поминки справил — с тройным одеколоном и ватрушкой. Но потом кот вернулся. Стаканыч предположил, что он пятнадцать суток отсиживал.

Два раза в месяц Степаныч усаживается на перевернутый табурет, кладет на флягу фанерку и выкладывает на нее свои яства: колбасу, копченый колбасный сыр, папиросы или махру, бутылку. Для порядка осведомившись у меня: «Не будешь?» — он наливает себе в стакан, предварительно отчертив по наклейке ногтем. Боится обмануть себя. Завтра он продолжит. Раньше же старику и двух бутылок было мало, теперь сильно сдал. Не позволяет себе больше маленькой. Старость.

— Ну, поехали.

И, уловив каким-то движением души, что уже пора, он берет свой захватанный крашеными пальцами стакан, чокается с бутылкой и еще раз говорит:

— Ну, поехали, Стаканыч. С днем художника. Будем.

День художника у него регулярно, два раза в месяц: в аванс и получку.

Выпив, Степаныч рассуждает:

— Вот пью ее, заразу, а не следовало бы. Ведь был уже там, был, а все мне, старому дураку, неймется. Не понимается. Ох и допьешься же ты, Степаныч, допьешься. Старуха твоя тогда с кем жить станет?

— Да чего ты, Степаныч, помирай, не беспокойся, — убеждаю я старика. — Найдем ей жениха что надо. С деньгами, с зубами. Сам женюсь, если что. Ты только завещание оставь, не забудь. Без завещания я не согласный.

Степаныч не слушает. Пропускает мимо ушей. Для него эта мысль непереносима.

— А ведь грипп, зараза, — продолжает он. — Как не выпить. Ангина, японский бог, гонконгская. Кашель сухой. Тут и святой сопьется.

— Ты бы, Степаныч, лекарство какое принял, — показываю я на аптечку. — Пользуйся, пока дают.

— Не, не буду. Иммунку разрушает. Не буду.

— Чего-чего разрушает? — полезли у меня глаза на лоб. — Чего-чего?

Стаканыч смущенно хлопает глазами: может, оговорился?

— Ну, эту, как ее, Роберт, ты знаешь… ИММУННУЮ СИСТЕМУ, — выдавил он наконец и зарделся.

Н-ну! Этого я даже от Степаныча не ожидал. Немедленно на айсберг! На необитаемый остров! В пещеру! Он, видите ли, иммунную систему бережет, он, видите ли, лекарств не употребляет! И никакого Пятницу я там не потерплю.

Так Степаныч вкусил от древа познания. С кем только, не с Фетисихой ли? Это она у нас любительница на медицинские темы порассуждать, журнал «Здоровье» выписывает. С ней.

Вот так и работаем. Мажем, клеим, рисуем. Водку пьем. Режем пенопласт. Красим. Трудимся, словом. Вечером оттираем руки ацетоном и переодеваемся. Степаныч стыдливо отворачивается от меня, показывая на своих трусах цветные латки, и кряхтя влазит в брюки. Вязанка Стаканыча уже на пороге, ждет его.

Мы еще сидим минут пять — десять, чтобы не выйти раньше и не попасться на глаза начальству, оставляем воды и хлеба коту, открываем форточку, вешаем на мастерскую замок — и исчезаем. До проходной я помогаю Степанычу донести его ношу, но на проходной отдаю. Меня с ней не пропустят.

За проходной мы расстаемся. Степаныч смотрит куда-то мимо меня, топчется на одном месте и наконец говорит:

— Ну, ты давай, Роберт, смотри завтра не опаздывай на работу. Работа все-таки работа. Как ни говори.

Он наставляет меня таким образом каждый день, хотя опаздывать мне еще не приходилось.

— Постараюсь, — говорю я, надо подыграть старику.

— Смотри. Все-таки ты помни, кто тебя сюда устроил. Сюда ведь тоже всякого не возьмут.

Да-да, улыбаюсь я. Я помню. Просто ему хочется что-нибудь сказать мне на прощание. Хоть что-нибудь. Все-таки он у нас старший. Заслуженный. Передовой. Опытный. И рекомендация его действительно сыграла роль. Я обещаю ему.

Домой.

КАТЯ-КАТЬКА

Через год после нашей свадьбы с Алисой обнаружилось, что у нее есть ребенок. Девочка восьми лет. Алиса мне рассказала ужасно трогательную историю про физика, который ее обманул и бросил (а обманывать не имел права), — физики тогда еще бросали всех подряд — и скольких они оставили сиротами! Она простила его: он был аспирант.