Изменить стиль страницы

«И опять ты мчишь на велосипеде к реке, и опять сзади сидит смеется женщина, и опять скользит по руке сошедший с никеля руля зайчик, опять сидит на раме мальчик, и ты уже не понимаешь, когда совершилось это превращение и где ты: крутишь ли педали велосипеда или сидишь спереди на раме».

На те же годы приходятся многие события повести «Рыбий Глаз». Но это совсем иная проза. Сдержанные, часто всего в несколько слов, фразы складываются в столь же лаконичные главки, которыми очерчивается пунктир одной судьбы. Безрадостной судьбы человека, прожившего свои дни не по-людски и, по сути, схоронившего себя заживо.

Из этого текста автор сознательно себя устраняет. Нам доверено самим судить о персонаже. Сказано же о нем — при кажущейся беглости изложения — наверное, все.

Необходимости в его имени и фамилии у окружающих не было и знали его лишь по прозвищу — Рыбий Глаз. Выстроивший себе дом близ поселкового погоста, догляд за которым и составлял его основную работу, он умел также резать, колоть, коновалить и охотно занимался этим кровавым промыслом. А еще его влекло в лес. А вот с людьми, даже с матерью и дочерью, его отношения не задались. И он в них не нуждался, и они были к нему безразличны. Ну, а если уличали когда в каком грехе, то и расправлялись скоро и немилосердно.

Фамилия изгоя, напоминает повесть, была Пудов. Не скрывая его «недочеловечности», прозаик избегает приговора. Ведь нравственность писателя обеспечивается не столько его склонностью к назиданиям, сколько художнической честностью и точностью. Да, каждый ответственен перед миром, но с безжалостной прямотой поведанная история Пудова заставляет задуматься и об ответственности мира за каждого из людей. В том числе и за самого отверженного. Такого, судьбе которого и сострадать-то не тянет — уже потому хотя бы, что незаметно в ней и проблеска души.

И все же призор нужен каждому. Вспомним классика:

«Бог весть, может быть, иной совсем был не рожден бесчестным человеком, может быть, бедная душа его, бессильная сражаться с соблазнами, просила и молила о помощи и готова была облобызать руки и ноги того, кто, подвигнутый жалостью душевной, поддержал бы ее на краю пропасти. Может быть, одной капли любви к нему было достаточно для того, чтобы возвратить его на прямой путь… Но все позабыто человеком… и отталкивает он от себя брата, как богач отталкивает покрытого гноем нищего от великолепного крыльца своего. Ему нет дела до страданий его, ему бы только не видеть гноя ран его. Он даже не хочет услышать исповеди его…»

(Н. В. Гоголь).

Неравнодушная к несчастью и горю людскому, литература наша откликалась и откликается на молчаливый крик отверженных, в жизни нередко так до самой их смерти никем и не услышанный.

Если персонаж этой повести влачил почти животное существование, то главным героем романа «Автопортрет с догом» давно усвоено, что «все, вся эта масса плоти  в н и з у, даже сердце, существует лишь для того, что  в в е р х у, — для верха, для разума, для головы».

Обстоятельно информируя о себе и своих знакомых, этот герой — разменявший четвертый десяток Роберт Мамеев, — согласитесь, не слишком запоминается подробностями биографии и какими-то поступками. Не будем укорять за это писателя — ему важно заинтересовать нас «внутренним человеком», который все время «ворочается» в Роберте, заставляя его не столько действовать, сколько без устали анализировать. Если согласиться с тем, что каждый по отношению к себе и другим выступает как наблюдатель, судья и деятель, то сей персонаж увереннее всего чувствует себя именно в первых двух ипостасях.

Казалось бы, эта непрестанная «ощупь самого себя» (А. Битов) должна быстро утомить — особенно тех из нас, кому доводилось уже погружаться в рефлексию героев М. Пруста или, скажем, В. Набокова. Но читаешь роман страницу за страницей — и не отпускает. Рассказы Роберта («Автопортрет…» ведь и строится как повествование в рассказах) демонстрируют «расщепляющую силу психологизма», которому дано высвечивать такие оттенки в чувствах и помыслах, что прихотливая вязь признаний, догадок, мотивов, прозрений держит интерес не менее крепко, чем самая напряженная фабула.

Один из секретов этой притягательности, конечно же, в том, что Роберт всецело подчинен власти любви и каждое из движений его мгновенно и цепко реагирующего на все, что происходит (или, увы, не происходит), сознания так или иначе соотнесено с «блестящей, легкой, самоуверенной, золотистой» Алисой — ее присутствием или отсутствием близ героя. Можно сказать, что «Автопортрет с догом» — это потребовавшее романного объема признание. Признание в счастливой головокружительности безоглядного сердечного порыва, возносящего героя над болотистой заводью повседневного существования. Это одно из немногих в современной прозе сочинений, где стихия любви определяет судьбу человека и где мне, читателю, открыта возможность ощутить всю ошеломляющую необратимость этого «солнечного удара».

Любовь проявляет главное в Роберте: он — художник. Не столько по цеховой принадлежности, сколько по складу мировосприятия, по своей личностной сути.

Его искренность содержательна, небанальна и выверена несомненным и тонким вкусом. Он сохранил с годами ту яркость и свежесть впечатлений, которая — вспомним «Яблоко на снегу»! — обычно даруется лишь детству. Когда во внутренних монологах Роберта постоянно встречаешь образные подробности вроде «промокшего под дождем света» или, допустим, «лица с близким румянцем под кожей, румянцем наготове (его нет и никогда не будет, но, кажется, он вот-вот высветится и проглянет с исподу, отчего лицо выглядит слегка матовым, бледно-розовым от ожидания этого близкого, но обманчивого румянца — как бы свеча под собственным светом)», то понимаешь, что наш современный автор делится с героем обостренным художническим чутьем не менее щедро, чем это некогда демонстрировал в отношении своего Кавалерова Юрий Олеша.

Параллель с «Завистью» можно и продолжить. Как гневались на героя того романа за ничегонеделание. Но ведь и первые рецензенты «Автопортрета…» распекали Роберта Мамеева за созерцательность и жизненную пассивность. В этой морализаторской логике есть свой резон, и все же не забудем, что именно ею руководствовались в недавние годы и те, кто усадил Иосифа Бродского на скамью подсудимых, обвинив его в… тунеядстве.

Пора нам, думается, уяснить, что творение художника (роман, полотно, роль) и составляет обычно главный поступок в его судьбе. Как пора, по-моему, признать и то, что мысли и чувства человека, пускай даже и необнародованные, необходимы жизни в не меньшей мере, чем практические его усилия, и что, наконец, от одной личности, может быть, и не всегда реально ожидать одинаково значительных результатов в каждой из этих сфер.

Герой романа трезво и самокритично сознает, что он уверенно чувствует себя лишь в мире собственных грез и рефлексий. С какой дотошной виртуозностью анализирует Роберт свою жизнь с Алисой (ведь даже ревность у него «стилистически подкована»!). А сколь доказательна его насмешливость, вызываемая любым проявлением дилетантства, пошлости и невежества. Как проницательно «прочитывает» он (сошлюсь на главу «Наши гости») натуру каждого из своих знакомых. И все эти знания и эмоции он носит в себе, оставаясь для окружающих (и даже для Алисы) не более чем «обыкновенным художником-оформителем, маляром, мазилкой».

Однако самолюбие Роберта от того не страдает. Он убежден, что «лишь в акте настоящего творчества художник восходит к своей индивидуальности» и что «все непонимание, злоба, ненависть и вражда людей — только из-за того, что они общаются друг с другом лишь на поверхности своего сознания, соприкасаясь только перифериями своих индивидуальностей». И при этом его не терзает потребность высказаться и выказаться!

Тут нет эгоизма «от творчества», а есть выношенное представление о художнической деятельности как сокровеннейшей из забот, обогащающей личное понимание мира и собственного предназначения и позволяющей соотнести частное и бренное «я» с бытийным и вечным. То есть творчество для героя и в этом солидарного с ним автора становится метафорой наиболее полного раскрепощения и духовной самореализации личности. Вот почему Роберт если и впадает в отчаяние, то не из-за того, что дар его остается безвестным, отчего другим персонажам (да и читателям) может показаться, что герой не нашел себя, а из-за того лишь, что сознает невозможность адекватного отражения своего внутреннего мира ни на холсте, ни в слове.