Хапуга Стасюлевич романы Золя с рукописи переводит и еще нравоучения ему читает.

А вы тоже редактируете журнал?

Золя смотрит на меня глазами собаки жаждущей ласки.

Помогаю Некрасову.

Ааа. Так может быть вы — он заикается и краснеет — взяли бы у Тургенева мой адрес.

Весьма охотно, но однако раз Стасюлевич.

Да, да, бормочет Золя, конечно.

Он стесняется сказать, что хотел бы немного больше зарабатывать.

Мы все, вмешивается Гонкур, рассчитываем на русскую публику.

Это старший из братьев, младший недавно умер, но этот, говорят, более способный.

Пишет для Стасюлевича фельетоны.

На русскую публику?

Сейчас во Франции мало кто читает, а у вас.

Выхожу с завтрака униженный.

Среди детей, воробьев и ротозеев, на солнечную парижскую улицу.

Париж чудесен.

48

Ах, прошу, ах, очень прошу, Михаил Евграфович, мне это так важно.

Что этот шут снова выкинул.

Акт первый, сцена вторая, Модест выходит, Аркадий входит, Митрофан в сторону, Аркадий — Митрофану.

Charmant, charmant!

Глупый шут, читает и сам смеется и на всех поглядывает, хихикают ли тоже.

Тургенев, как благовоспитанный человек, тоже улыбается и говорит: да, в этом лице есть задатки.

Неправда!

Как вы смели, как вы смели приглашать меня слушать такую гадость.

Я знал, что будет вздор, но что вы позволите себе подлость, подлость, подлость.

Михаил Евграфович, я, но, Михаил Евграфович.

Да, да, граф Соллогуб, вы не отличаете, что подло, а что не подло, да.

А вы, Иван Сергеевич, это ваша вина, это вы выдумали это словечко, а теперь каждый идиот, каждый мерзавец, вы слышали, что он здесь читал, нигилист-вор, комедия о нигилисте-воре, подлость, подлость, подлость, меня пригласили на такую подлость.

Михаил Евграфович, я извиняюсь, я не думал, я это сожгу, хотите сейчас сожгу.

Стыдно, стыдно, в вашем возрасте, стыдно, он не думал, что оскорбит меня, думал, что мне удовольствие доставит, стыдно.

Михаил Евграфович.

Воды.

Надо ему расстегнуть воротничок.

Я это сожгу, простите меня, ах, умоляю, не сердитесь на меня, поцелуйте меня в знак того, что уже не сердитесь.

Извините, граф, мне кажется, я немного вспылил.

49

Ницца воняет.

Ницца жалкая.

Ницца мне совсем не помогает.

В апельсиновой Ницце подыхаю как в петербургской берлоге, среди запаха человеческих экскрементов (предусмотрительные арендаторы поливают ими сады) и гама отечественной сволочи (она заполонила все приморские виллы, на награбленные в России деньги покупает солнце Франции и французские упоительные ночи), не выхожу на солнце, не сплю по ночам, с изболевшимся сердцем и распухшими руками подыхаю в апельсиновой Ницце.

Из Петербурга телеграфировал Унковский о новом необыкновенном средстве от ревматизма.

Оно называется acidum sallicilicimi.

Доктор Боткин первым испробовал его в своей клинике.

Один пациент через четыре часа встал и пошел домой.

Возьми одр свой, и иди.

Доктор Реберг, я тоже хочу взять одр свой, и пойти.

Семь грамм в течение семи часов и ничего, только звон в ушах и пот стекает ручьями.

Ты что-то мне сказала?

Я глух, как пень.

Глу-у-у-у-у.

Не слышу собственного голоса.

Только воющие волны бьют в перепонки, сейчас прорвут их, зальют мозг, волны, нет — вьюга, перед глазами клубящийся снег; оглушенный, шатаюсь, acidum sallicilicum, чудесное лекарство, шатаюсь под его мощными ударами и падаю.

Выламывают руки назад, пишите, Салтыков, монокль в глаз и из глаза.

Ваше Величество, снова в Вятку?

За неблагонадежные мысли, за жареных рябцов, за Нечаева, к судьям повернувшегося спиной, за призывы свергнуть строй при помощи acidum sallicilicum действительный статский советник Салтыков Михаил Евграфович.

Пощады, пощады.

Волны в перепонках и мрак.

Наконец-то вы проснулись. Как самочувствие?

Рука.

Я шевелю рукой.

Не болит.

Поистине чудесное средство.

Я забыл вас предупредить, Михаил Евграфович, чтобы вы легли, принимая салицил.

50

Это не из того путешествия сон о двух мальчиках: о мальчике без штанов и мальчике в штанах, ни сон о разговоре правды со свиньей, ни новый мой приятель, Лорис-Меликов, ни приключение с Анненковым, под заглавием: старость.

За границу теперь почти каждый год; знаю, что до Вержболово — самовар, после Эйдкунена — сосиски; только сердце в пропасть всякий раз, когда приближаюсь к границе; с нашей стороны: что снова к чужим, подозрительно, ах, подозрительно, лучше возвращайся домой, пока мы добрые; с той стороны, когда возвращаюсь: а, наконец-то, третий месяц с наручниками ждем, а ну, живо, открой чемоданы; ihr Toren, die ihr im Koffer sucht, hier werdet ihr nichts entdecken, die Kontrebande, die mit mir reist, die hab ich im Kopfe stecken; но и в сердце, и в голове они читать умеют: нет спасения.

И хоть еще никогда — всякий раз то же самое.

Позже однако случается, что погружаюсь в сон; между Бромбергом и Берлином мне приснился такой сон: на улице немецкой деревни я встретил мальчика, лет может восьми, в штанах и башмаках.

Скажи, немецкий мальчик, спросил я, ты постоянно — в штанах?

Да нет, сударь, когда ложусь, снимаю.

А знаешь ли ты, мой мальчик, что существует страна, в которой.

Было бы очень жестоко с вашей стороны так шутить, господин.

Ввиду такой точки зрения немецкого мальчика, по манию волшебства (не надо забывать, что дело происходит в сновидении), тут же рядом появляется его русский сверстник в длинной покрытой грязью рубахе.

Между обоими мальчиками разыгрывается довольно длинный диалог, так что я лишь отрывки из него приведу.

Эй, колбаса, ты мне вот что скажи: правда ли что у вас яблоки и вишенья по дорогам растут, и прохожие не рвут их?

Но кто же имеет право рвать плод, который не принадлежит ему.

У нас бы не только яблоки съели, а и ветки-то бы все обломали. У нас намеднись дядя Софрон мимо кружки с керосином шел — и тот весь выпил.

Но ведь он, наверно из-за этого болен сделался?

Разумеется, будешь болен, как на другой день при сходе спину взбондируют!

Ах, неужели у вас.

А ты думал гладят. Стой, чего испугался! Это нам которые из простого звания, под рубашку смотрят, а ведь ты… иностранец.

Ах, как мне вас жаль, как мне вас жаль!

Сами себя не жалеем, — стало быть, так нам и надо. Погоди, немец, будет и на нашей улице праздник.

Никогда у вас ни улицы, ни праздника не будет. Знаешь что, русский мальчик, остался бы ты у нас совсем. Право, через месяц сам будешь удивляться, как ты мог так жить, как до сих пор жил.

Еще чего, у нас дома занятнее.

Что же тут занятного?

Да, ты ждешь, что хлеб будет, — ан вместо того лебеда. А послезавтра — саранча. А потом выкупные подавай. Сказывай, немец, как бы ты тут выпутался.

Я полагаю, что вам без немцев не обойтись.

На-тка, выкуси. За грош черту душу продали.

Мы за грош, а вы — так, задаром.

Это уже намного занятнее — задаром.

Тут крик меня разбудил: спасите! грабят! Это едущему в моем купе слуге Империи приснился сон, что чиновники делят башкирские земли, а его при этом дележе снова позабыли. Мы подъезжали к Берлину.

Второй диалог приснился мне в парижской гостинице; кроме двух героинь свиньи и правды — некоторое участие принимала в нем еще и публика.

Правда ли сказывают на небе-де солнышко светит?

Правда, свинья.

Так ли, полно? По-моему, это все лжеучение.

Лжеучение, подхватывает публика, лжеучение.

А правда ли, будто свобода-де есть драгоценнейшее достояние человеческих обществ?

Правда, свинья.

А по-моему, так и без того у нас свободы по горло. Хочу-рылом в корыто уткнусь, хочу — в навозе кувыркаюсь, какой еще свободы нужно! Изменники вы, как я на вас погляжу.