Изменить стиль страницы

Женни ждала его. Открыла дверь, едва он коснулся звонка.

– Малышка спит? – спросил Карл, снимая пальто.

– Спит, – ответила Женни. – Ты шел пешком?

– Да. Очень холодный вечер. Луна и мороз. – Карл приблизился к камину, протянув к огню руки.

– Следовало бы купить тебе новое пальто, Карл. И новое, и потеплее. Это уже потеряло всякий вид.

– Как только я получу гонорар, обязательно купим. Но в первую очередь тебе. Обещай, что ты не станешь возражать.

– Не стану, – сказала Женни и спросила: – Ты голоден?

– Да, я чертовски голоден. И продрог.

– Я купила ветчины. Можно поджарить яйца с ветчиной.

– Это будет прекрасно, Женни! Ничего я так не люблю, как поджаренные яйца с ветчиной. Если позволишь, я сам приготовлю ужин. Такое у меня творческое настроение – состряпать что-нибудь самому…

– Карл, – сказала Женни, помолчав. – Зачем вызывал тебя Бёрнштейн? Я вижу по твоим глазам, что ты чем-то очень обеспокоен.

– Как ты это определила, что особенного ты увидела в моих глазах?

– Ничего особенного. Ты просто прячешь от меня глаза, – сказала Женни. – И ты не поцеловал меня, хотя мы не виделись с тобой целый день…

– Разве? Ах я чурбан! – Карл подошел к Женни и поцеловал ее в щеку. – Твои наблюдения, конечно, верны, Женни: новость, которую сообщил мне Бёрнштейн, чрезвычайно неприятна. И я отдал бы очень многое, чтобы не говорить тебе о ней. Но она касается нас обоих, Женни. Мы должны уехать из Парижа. И очень скоро. И неизвестно куда. То есть мы сами должны сейчас решить, куда мы поедем. Гизо решил избавиться от «Форвертс» и всех ее сотрудников. Декрет префекта полиции предписывает нам покинуть Францию в трехдневный срок.

Женни села, уронила руки на колени.

– И ничего нельзя изменить, Карл?

– Почти ничего. Возможно, что нас выдворят не так скоро. Уже завтра о позорном решении Гизо заговорят все газеты. Возможно, что по отношению к кому-то требование о высылке будет взято обратно. Но меня не пощадят, Женни: мне нечем платить за милость.

– И куда же мы поедем, Карл?

– Может быть, в Брюссель? Я думал о Брюсселе. Это и близко, и там говорят по-французски. Совсем рядом Бонн…

– Зачем тебе Бонн?

– На всякий случай, Женни. Вдруг положение в Германии переменится и мы сможем вернуться домой…

– Значит, в Брюссель.

– Да, родная.

Оппозиционные правительству газеты, как и предвидел Бёрнштейн, действительно подняли шум. Газета «Ла Реформ» заявила: «Господа Бернайс и Маркс не совершили ничего такого, что могло бы нанести вред Франции. Если кто-либо и может жаловаться на них, то это лишь прусское правительство, и решение об их высылке было принято только в угоду прусскому двору. Люди, отличающиеся своим большим талантом и любовью к французским идеям и проявляющие симпатии к нам, получили приказ оставить Францию, которую они – и это было их преступлением – любили и защищали».

В том же номере «Ла Реформ» было напечатано письмо Бернайса из тюрьмы Сен-Пелажи:

«Теперь я сижу в тюрьме и отбываю наказание в надежде на то, что после этого сумею остаться в Париже. Я люблю Францию и хотел бы жить здесь, таким образом, мне милее отбывать это наказание, чем еще раз менять родину. Увы, расчеты свои я построил, не приняв во внимание дипломатов».

Шум, поднятый «Ла Реформ» и другими газетами, сделал свое дело. Уже через несколько дней министр внутренних дел Дюшатель вызвал Бёрнштейна и сообщил ему, что требование о высылке из Франции его и Бернайса может быть взято обратно, если они продемонстрируют свое уважение к правительству и прекратят издание «Форвертс». Бёрнштейн принял это предложение.

Получив письмо Маркса, посланное ему из редакции «Форвертс» с курьером, доктор Руге в тот же день решил, как ему следует действовать. Уже со следующего дня, поборов в себе всякую гордость, Руге принялся усердно обивать пороги приемных французских депутатов и забросал ходатайствами саксонское посольство в Париже. Его расчет оказался верным: как бывший дрезденский гласный он был признан саксонским подданным, получил свидетельство о благонадежности и разрешение остаться в Париже.

Руге не скрыл своего отношения к «Форвертс» и того одобрения, которое вызывало в нем решение французского правительства о закрытии газеты. Всех, кто знал его раньше, удивило и возмутило его поведение. Он же полагал, что делает доброе дело в защиту свободы и гуманизма.

Вскоре выяснилось, что не имеет юридической силы приказ о высылке Гервега, так как Гервег является не подданным прусского короля, а гражданином Швейцарии.

Мировая известность и личное расположение премьер-министра Гизо избавили также от неприятностей Генриха Гейне.

После того как Бёрнштейн направил министру внутренних дел Дюшателю письменное заверение о том, что он прекращает выпуск «Форвертс», было разрешено остаться в Париже и некоторым другим сотрудникам газеты.

В итоге из двенадцати сотрудников «Форвертс» высылке подлежали только трое: Карл Маркс, Михаил Бакунин и Адальберт фон Борнштедт, бывший редактором «Форвертс» до Бернайса.

– Ты тоже можешь остаться, – сказал Бюргерсу Карл. – Париж – прекрасный город, а я не принимаю всерьез твое намерение ехать со мной. И то, что ты мне говорил в редакции, ни к чему тебя не обязывает, милый Генрих. Словом, оставайся.

– Нет, – ответил Бюргерс. – Я не бросаю слова на ветер. – Говоря это, он был так серьезен, что Карл не посмел ему возразить. – И я дал слово Роланду.

За день до отъезда Карла в Брюссель Марксов навестили Гервеги – Георг и Эмма.

– Мы не смогли защитить тебя, – сказал Карлу Гервег. – Мы плохо старались. Особенно Гейне, которого ты так боготворишь. Ведь он, кажется, был у Гизо и мог бы, следовательно, повлиять на него…

– Я не дал ему таких полномочий, – ответил Карл. – Ведь ты помнишь наш разговор в редакции.

– Да, помню. Полномочия – да. Но ведь есть еще порыв сердца, Карл.

– Ты хочешь бросить тень на Гейне, – сказал Карл. – А я тебе запрещаю это. И оставим этот разговор.

– Хорошо, оставим, – согласился Гервег. – А теперь скажи мне, почему ты не пошел на компромисс с Дюшателем? Неужели для тебя так важно нападать на прусское правительство? Ведь ты, Карл, ученый человек, ты философ. А философия, насколько мне известно, выше всяких правительств. Ты можешь заниматься философией и при этом ни словом не касаться прусского правительства. Осуждай тиранов вообще, королей вообще. Это в обычаях философии. А высокая философия не касается даже и этих дел.

Они разговаривали в кабинете. Эмма и Женни были в гостиной. Эмма помогала Женни упаковывать вещи, которые та намеревалась перевезти к Гервегам: одежду, кое-что из посуды. Книги Карл собрал и увязал раньше. Теперь они стояли стопками на полу. Уже были сняты портьеры и занавески, скатерти со столов. Убранной оставалась только супружеская постель и кроватка Женнихен. Но это не избавляло от ощущения пустоты, которая вдруг воцарилась в этом доме. Комнаты стали гулкими. Шаги и голоса людей отзывались эхом.

– Завтра же к нам, Женни, – это говорила в гостиной Эмма Гервег. – Как только уедет Карл, сразу же к нам. Мы уже приготовили для тебя и для малышки комнату. Будешь жить у нас, сколько тебе понадобится. Сразу же скажу тебе: я буду рада видеть тебя в нашем доме.

– Спасибо, Эмма, – ответила Женни. – Я не задержусь у вас. Как только продам мебель и белье… – Женни замолчала, и Карл насторожился: ему показалось, что она всхлипнула, но Женни после небольшой паузы продолжала: – Как только продам мебель и белье, я ни дня не задержусь в Париже. Я так долго жила в Трире без Карла, а теперь еще в Париже… Нет, я не задержусь у вас долго. Но за внимание, Эмма, сердечнейшее спасибо…

– Женни очень любит тебя, – сказал Карлу Гервег. – Тебе можно позавидовать.

– Я думаю, что женщины нас любят в ответ на нашу любовь.

– Да? Впрочем, вернемся к философии. – Георгу не хотелось обсуждать проблемы любви: разговор мог бы перейти на его отношения с Эммой, которые были по его вине далеко не благополучными. – Философия и политика – это две разные вещи, они вполне могут существовать раздельно… Не так ли?