Изменить стиль страницы

В тот вечер Гейне много рассказывал ей о Жорж Санд, которую называл своей кузиной, прекрасной амазонкой, величайшей писательницей, исключительно красивой женщиной, Венерой Милосской. Он старался нарисовать словами ее портрет и так говорил о ней Женни:

– Она гречанка по красоте своей, и поэтому я называю ее Венерой Милосской. Вот ее портрет, как вижу его сейчас: у нее невысокий лоб и чудные вьющиеся темно-каштановые волосы, разделенные пробором. Волосы падают на плечи. – Генрих показал руками, как они лежат на плечах. – Глаза у нее немного тусклы, во всяком случае, не блестящи. И быть может, огонь их… – Генрих сделал паузу и вздохнул: – Быть может, он померк от слез или же перешел в ее произведения, которые по всему миру распространили пламя пожара и озарили не одну безотрадную темницу. И разумеется, – улыбнулся он, – зажгли гибельным огнем не один мирный храм добродетели…

У нее тихие, кроткие глаза, – продолжал он после паузы. – Вполне обыкновенный прямой нос. На губах ее обычно играет добродушная улыбка. Подбородок полный, но пропорциональный и красивый. Плечи тоже прекрасны, даже великолепны. Но только голова, голова ее носит печать идеала, напоминая благороднейшие памятники греческого искусства. И в этом смысле я сравниваю ее с мраморной статуей Венеры Милосской. Впрочем, у нее есть одно несомненное преимущество перед Венерой Милосской, – засмеялся Генрих. – Она значительно моложе Венеры…

– Она остроумна? – спросила Женни и улыбнулась.

– В ней нет и следа остроумия. Она, в отличие от многих своих соотечественниц, очень немногословна. И думаю, что это из эгоизма; она много слушает и мало говорит, чтобы впитать из речи собеседника все лучшее для своих книг. Она также охотно внимает советам друзей. При нецерковном направлении ума у нее, разумеется, нет духовного отца. Но так как женщины, даже столь эмансипированные, все же нуждаются в мужском руководстве – да, да, Женни, не возражайте! – то у Жорж Санд есть нечто вроде литературного духовного отца в лице философского капуцина Пьера Леру. На мой взгляд, он очень пагубно влияет на ее талант, заставляет ее пускаться в какие-то смутные рассуждения, вместо того чтобы отдаваться ясной радости созидания ярких и четких образов, служить только искусству.

– Вы осуждаете в ней пристрастие к политике, к философии, Генрих?

– Осуждаю? Нет. Эти ее пристрастия вызывают во мне не осуждение, Женни, а печаль. Мастер растрачивает себя на чепуху – вот в чем источник моей печали. Женщина растрачивает себя на мужскую работу, в которой она слаба и неумела.

– Что вы называете мужской работой, Генрих? И есть ли такая работа, которую способны выполнять только мужчины?

– Есть, Женни, есть. В бой должны бросаться только мужчины.

– Почему, Генрих? А Жанна д’Арк?

– Конечно, конечно. Жизнь вынуждает женщин порой становиться мужчинами, но это проклятая жизнь. Хранительницы жизни, нежности, домашнего очага, человеческого рода – вот что такое женщины. Искусство целиком посвящено им. Мужчинам посвящена политика… Кстати, я давно намереваюсь спросить вас, Женни, но не решаюсь. А сегодня такой разговор, что, пожалуй, решусь и спрошу. Вы позволите?

Женни молча кивнула головой.

– Как вы мыслите себя при Карле? Соратником? Другом? Женой? Что вас более всего привлекает в вашей роли? Я не застал вас своим вопросом врасплох?

– Вы не застали меня врасплох, Генрих, – ответила Женни не сразу. – Но и ответа четкого у меня пока нет. Хотя я смогла уже кое-что оценить, кое-что сравнить, взвесить. Чтобы стать соратником Карла, например, надо иметь его ум, его талант, его образование, его неистовство, работоспособность, его призвание… Увы, Генрих, этого нет не только у меня, но и у всех других, кого я знаю!

– Господи! – всплеснул руками Генрих. – Если бы меня так любили!

– И вот что мне остается, – продолжала Женни, – быть его другом и женой. Я очень внимательно слушала ваш рассказ о Жорж Санд. Я все ждала, когда вы скажете, что Жорж Санд – знамя всех женщин. Но вы не сказали этого, Генрих. И тогда я подумала, что не может быть в мире двух знамен – одно для женщин, другое для мужчин. В этом мире женщины и мужчины счастливы и несчастны одинаково. Все мы – люди. Все, и мужчины и женщины, называют зло одним именем. Если мужчина идет на бой с этим злом – а это мужское дело, Генрих, как вы сказали, – то, оглянувшись, он должен увидеть лицо любимой, которая хранит его детей и огонь в очаге. Хотя, не скрою, Генрих, мне очень хочется быть рядом с Карлом и в бою. Но меч тяжел…

– Если Карл выиграет свое главное сражение в жизни, – сказал Генрих, – он будет в равной степени обязан этим и своему гению, и вашей любви, Женни. И потому все правильно, что вы сказали. Если человеком во всех его делах неизменно движет любовь, это наилучшие дела.

Наконец пришел Карл. Лицо его было совсем черным от усталости, но он улыбался. Сняв шляпу, он тряхнул ею, и на пол полетели капли воды – на улице шел дождь. Потом расстегнул пальто, достал спрятанные на груди от дождя несколько экземпляров «Ежегодника» и бросил их на стол.

– Свершилось, – сказал он охрипшим голосом и, не снимая пальто, упал в кресло.

– Поздравляю! – Генрих подошел к Марксу и пожал ему руку.

– Поздравляю и вас, – сказал Карл. – Ваши стихи впервые напечатаны в приличном журнале, Генрих. В серьезном журнале, – добавил он, поднялся и, сняв пальто, подошел к Женни. – Ты рада? – спросил он, целуя ее в щеку.

– Я очень рада, – ответила Женни.

– Отнесу экземпляр Руге, – сказал Карл. – Сейчас вернусь. Хорошо бы поесть. Голоден как волк.

– Я сейчас приготовлю. – Женни отложила в сторону вязание.

Карл вернулся через несколько минут.

– Доволен ли Руге? – спросил Гейне, когда они сели за стол, на котором уже стоял ужин.

– Доволен, – ответил Карл. – Но в голосе слеза. Внутренне он уже оплакал наше предприятие. В полный голос, однако, он зарыдает завтра, когда о «Ежегоднике» выскажется прусское правительство, которому от нас здорово досталось.

– Надо полагать, что и нам от него здорово достанется, – сказал Гейне.

– Вы боитесь?

– Я радуюсь, – ответил Гейне.

– Это радость для многих, – продолжал Карл. – Конечно, следовало бы собрать всех авторов журнала: Гервега, Энгельса, Бернайса…

– И Руге, – подсказала Женни.

– И Руге, конечно, – согласился Карл. – И вместе порадоваться нашей первой победе. Но Энгельс в Англии, Руге хандрит, Гервег на балу, Бернайс сменил меня в типографии.

За окном была ночь. Шумел дождь, первый весенний дождь, от которого набухали почки на каштанах и земля источала запах пробуждающихся корней. Карл прислушался к шуму дождя, потом посмотрел на Женни и улыбнулся.

– Что, Карл? – спросила она.

– Я почему-то вспомнил наш Трир. Какой-то далекий-далекий день, теплый дождь, под которым мы плясали в саду у вашего дома.

– Счастливое воспоминание, – сказал Гейне. – Раньше я часто снился себе ребенком, а теперь что-то не припоминаю. Виктор Гюго, которому я однажды пожаловался на это, сказал: «Кто во сне не видит себя ребенком, у того засохли корни». – Генрих помолчал, потом сказал со вздохом: – Это старость…

Карл засмеялся.

– Это не старость, – возразил он, – это меланхолия. А меланхолия, как сказал некто, преддверие поэзии.

Генрих взглянул на Карла, затем на Женни и тоже рассмеялся.

– Нет, с вами не затоскуешь, – сказал он. – Вы оба заражаете меня радостью. Мне бы не расставаться с вами, но… – Он встал. – Но уже давно ждет меня моя Матильда. Если позволите, я забегу как-нибудь снова, дней через пять-шесть…

– Мы без вас скучаем, – сказала Женни.

Генрих поклонился и поцеловал Женни руку.

Первой откликнулась на выход «Ежегодника» газета «Форвертс», принадлежащая Генриху Бёрнштейну, актеру и литературному дельцу. И заговорила она о «Ежегоднике» словами Бёрнштейна и Германа Мёйрера, скверной прозой Бёрнштейна и еще более скверными стихами Мёйрера.