— Выключи радио, — просила мать, которой шум действовал на нервы.
Но голос из репродуктора перекрывал голос матери. Он вонзался в меня, как стрела, и в то же время исцелял, как бальзам.
Я поучал стоявшую передо мною женщину — старую женщину, которая закрывала глаза и зажимала уши от грохота новой эры, запальчиво и вместе с тем с чувством превосходства. Я пытался втолковать ей, что западные демократии — только орудие в руках евреев и цель их — уничтожить Германию. Так втолковали мне самому.
Но мать не поддавалась на уговоры.
— Тогда, двадцать лет назад, когда твой отец с розами на штыке отправился на войну и не вернулся, тогда против нас тоже якобы что-то замышляли, — твердила мать.
Я рассказал ей о бесстыдных проделках евреев. Она робко возразила, что Биберманы, мол, тоже евреи, а ведь они всегда заботились обо мне. Но я ответил, что они это делали только для отвода глаз.
Все же я выключил радио, и мать снова принялась возиться в кухне.
«Подумать только, ведь мы едва не стали рабами евреев», — размышлял я в наступившей тишине. У меня не осталось сомнений, что гибель еврейства означает возрождение Германии. Если в один прекрасный день раздастся призыв идти сражаться против западных демократий, я охотно последую ему. А пока что надо упорно работать для предотвращения опасности.
Склонившись над чертежной доской, я трудился изо всех сил. Я старался делать чертежи как можно быстрее и аккуратнее и охотно брался за сверхурочную работу, если только были срочные заказы. Все это время я не прикасался к книгам. Зато я внимательно следил, как машины, которые зарождались на наших чертежных досках, пересекали границы и океаны, отправляясь во все концы мира.
Прошел примерно год, с тех пор как я окончил учебу. И тут на заводе устроили бал, ставший знаменательным событием в моей жизни. Прежде чем отправиться на праздник, я критически осмотрел себя в зеркале. Пожалуй, надо пояс затянуть потуже, тогда и грудь будет выглядеть мощнее. А вот здесь разгладить случайную складку да не забыть еще глубже воткнуть в галстук булавку из слоновой кости. Все это были пустяки, и я легко с ними справился. В этих делах у меня была уже длительная тренировка. Довольный собой, я гордо прошествовал по коридору и вышел на улицу.
На посыпанной гравием дорожке, которая вела через сад к ресторану, я догнал Эрну, ученицу из соседнего цеха.
Темно-красное вечернее платье, шелковистые белокурые волосы… Она старалась казаться солидной, как настоящая дама. Но передо мной была миловидная шестнадцатилетняя девушка.
Я отважился.
— Мы не опаздываем? — спросил я, обращаясь к ней.
Эрна с высокомерным видом семенила впереди. Ну и дурацкий же вопрос я задал! Кельнеры еще только расставляли столы и вешали фонарики! Смутившись, я замолчал. В конце концов Эрна могла бы хоть словом удостоить своего коллегу.
— Кажется, нет, — ответила она через минуту, — в здании еще темно..
Услышав звук ее голоса, раздавшийся совсем рядом, я сразу почувствовал: Эрна или никто. До зала мы дошли вместе, оживленно болтая. У входа я на секунду задумался. Что скажет мой начальник, если увидит меня вместе с Эрной? Меня мучил этот вопрос.
Моя мать считала нашего начальника чрезвычайно почтенным человеком, и, следуя ее совету, я беспрекословно выполнял все его приказания, которые он передавал мне через третьих лиц. Со временем я понял его метод. Служащий, подчинявшийся ему всецело, и сам становился носителем власти. Когда меня посылали в цех передать заказ, я сам уже требовал его быстрейшего выполнения. Если рабочие начинали ругаться, я имел право заявить: «Начальник приказал!», и все молча принимались за работу.
Само собой разумеется, что я не хотел терять положения, завоеванного с таким трудом. Однако на этот раз, позволь себе начальник осудить мой выбор, я не намерен был ему повиноваться.
Наконец в зале вспыхнули огни. Красноватый свет хлынул нам навстречу, зажигая улыбки на суровых лицах. И мой начальник улыбался, устремив взгляд прямо на нас с Эрной. Значит, все обстоит хорошо!
В перерыве между танцами мы с Эрной вышли в парк. Раскидистые каштаны протягивали широкие ветви, словно пытаясь удержать теплый летний вечер.
— Это ирис, — сказал я, указывая на единственный цветок, который по случайности знал. Что-то ведь надо было говорить. Оказалось, что Эрна удивительно хорошо разбирается в самых необыкновенных цветах.
«Умная девушка», — подумал я. Сам я не интересовался ничем, кроме техники.
С этого вечера мы все свободные вечера проводили вместе. К несчастью, встречи наши продолжались недолго. Перед самой войной фирма послала меня в Брюссель для монтажа оборудования. В последний день моего пребывания на заводе меня еще раз вызвал к себе начальник конструкторского бюро.
— Полагаю, — сказал старик своим обычным, несколько резким тоном, — что через полгода вы вернетесь. Сборка котла длится не вечно. За границей остерегайтесь прежде всего евреев и прочих темных элементов. Их не сразу распознаешь. Избегайте всякого сближения с ними. Они враги Германии. Пожалуйста, не забывайте этого.
Старик протянул мне руку, и я, обрадованный, пожал ее. Он дал мне совершенно ясные указания, которым я должен был следовать. «Избегать всякого сближения с темными элементами», — повторял я про себя.
День спустя мать вместе с Эрной провожала меня на вокзал. Я тащил тяжелый кожаный чемодан, с которым путешествовал еще мой отец. Мать смотрела на меня с гордостью.
— Вылитый отец, — заявила она, — и, как отец, Эрвин тоже повидает свет. Мальчику это не повредит, — сказала она, обращаясь к Эрне.
На перроне Эрна не раз прижимала к глазам кружевной платочек. Когда я поднялся в вагон и паровоз, фыркая, тронулся с места, она громко зарыдала. С того дня считалось, что мы помолвлены.
Поездка моя протекала благополучно. Когда мы подъезжали к границе, я еще глубже забился в угол купе.
В Брюсселе я тоже вел себя сдержанно и незаметно; торопливо проглатывал в перерыве свой завтрак и снова принимался за работу. По вечерам, у себя в комнате, я читал только газеты, которые мне присылали из дому. Помимо всего прочего, это было удобнее, чем разбирать по складам статьи в французских и фламандских газетах. Затем я писал письма или шел в кино. Но в одно прекрасное майское утро, когда немецкие самолеты начали бороздить бельгийское небо, где, по мнению бельгийцев, им решительно нечего было делать, меня арестовали, как подданного вражеского государства, и отправили на юг Франции, в лагерь для интернированных.
Я был ничтожнее вши, придавленной ногтем. Законов, к которым я мог бы воззвать, не существовало более. Я был так же несчастен, как бедняга бидон, который лишился хозяина. Внутри лагеря я был волен делать решительно все, что мне заблагорассудится: валяться на спине, стоять на цыпочках, играть на губной гармошке. Ужасное состояние, когда человек предоставлен самому себе, — многие путают его со свободой — угнетало меня. Надо мной не было больше начальника, который мог бы сказать мне, что я должен делать. Да и под моим началом не было ни одного человека, которым я мог помыкать. Так совершенно неожиданно я был выбит из привычной колеи. Головокружительное сальто-мортале перенесло меня на раскаленный берег Средиземного моря и, пролетев с бешеной скоростью пол-Европы — так что у меня только в ушах свистело, — я шлепнулся где-то поблизости от Пиренеев.
«Добрый день, — приветствовали меня унылые дюны, — тебя-то мы и дожидались. Теперь смекай сам, как набить себе брюхо. Только будь начеку: у тебя чертовски отчаянные конкуренты».
А я хотел есть, хотя бы мне пришлось для этого сцепиться с самим чертом! Потому-то я и стоял перед бидоном из-под сала, который должен был обрести нового хозяина. Мне он был нужен до зарезу. Но я понимал, что за бидон придется драться, — я чуял присутствие Тома. Глядя на плавящиеся в полуденном зное горы, я думал о том, как бы мне перехитрить его. Я должен заполучить бидон, чего бы это ни стоило. В нем можно сварить сто стаканов кофе, за каждый стакан я получу по целому франку, а вон тот пуалю[2], возле колючей проволоки, снабдит меня за эти деньги белым хлебом, шоколадом и сигаретами.
2
Пуалю (косматый — франц.) — прозвище французских солдат.