Изменить стиль страницы

В начале 1977 года я должен был ехать в Чехословакию на Симпозиум по фотобиологии. Чехословацкая Академия Наук прислала приглашение и бралась оплатить все расходы. Неожиданно меня вызвали на партсобрание института, там продержали в предбаннике (в приемной) полчаса, я слышал какие-то крики, потом выскочил сотрудник нашей лаборатории Сергей Дегтярев (единственный член партии) и успел сказать: «Вас завалили»; затем Мадатова отворила дверь, я вошел внутрь, и там она же прочла решение партсобрания: большинство сошлось на том, что я неблагонадежный и не могу ехать за границу.

Я написал подробное письмо в ЦК партии, потребовав расследования. Тогда в институте было собрано партсобрание (в парторганизации на учете было человек 12 или 15 — в основном из лаборатории Атабекова и Турбина, а также Саркисов, Мадатова, электрик, вахтер и дворник). На него приехала из сельхозотдела ЦК Эмма Никитенко, которая отвечала за издание сельхозлитературы и не стеснялась звонить по всем журналам и давать свои «ценные указания», что печатать и что не печатать. В ее присутствии партийцы стали плести какую-то дикую чушь о том, что я далек от нужд института, замкнулся и озлобился и что такого человека опасно пускать за рубеж.

Последним аккордом стало письмо Атабекова в ВАК, в котором он отказался от зачитанного им самим на заседании ученого совета Одесского университета хвалебнейшего отзыва по моей диссертации. Теперь он заявлял, что ошибся, что моя докторская диссертация не отвечает возросшим требованиям, и он отзывает свое положительное заключение по диссертации. Параллельно два так называемых черных оппонента (специально назначаемых ВАКом рецензентов) — доктора наук И. А. Захаров и К. Г. Газарян дали отрицательные отзывы на работу, которую цитировали вовсю на Западе и многократно подтвердили ее научную значимость. Меня вызвали на заседание экспертного совета ВАК. Там, после часового разбирательства, мне сказали, что докторской я лишен не буду. Но уже через три или четыре месяца дело было передано в институт генетики и селекции промышленных микроорганизмов, где директором был Сое Исаакович Алиханян. Повторю еще раз: перед уходом к нам в Институт, Майсурян работал заместителем Алиханяна, Мелик-Саркисов был заведующим отделом внедрения и снабжения, а Мадатова ученым секретарем. Все они в этом институте были своими среди своих. Когда я появился на лестнице перед залом ученого совета, ближайший подручный Атабекова, бритоголовый, но чернобородый Воскан Каграмян отвесил мне церемониальный нижайший поклон и промолвил: «Пожаловали на собственные похороны. Милости просим».

Совет под руководством Алиханяна принял решение, что моя докторская диссертация должна быть отклонена. Член совета профессор В. Корогодин заявил на заседании, что это вовсе и не диссертация, а, как он выразился, «сочинение по натурфилософии».

Самое забавное, что года через три, когда я был уже за бортом советской науки и ждал только, арестуют меня или нет, ближайший друг Коро година, профессор Н. В. Лучник подал в Комитет по изобретениям заявку на наше открытие репарации у растений и получил соответствующий диплом — впридачу с большими деньгами, которые очень мне и моей семье были бы тогда кстати. Даже лишив меня докторской, советские научные чиновники не отказались от самой сути моей научной работы, пусть даже и украденной другим, изобретательно нашли моим идеям применение (не знаю, был ли в составе Изобретательного Комитета Корогодин?).

8. Изгнание из института

В конце 1978 года мое терпение лопнуло. Я рассказываю здесь о крупных событиях жизни, а было еще каждодневное капание в одном направлении, каждодневная подлость. Сначала на нервной почве у меня началась страшнейшая аллергия, я покрылся коростой и еле с этой болезнью справился, потом появились первые признаки язвы. Терпеть больше не было сил. Я видел только тупик. А мне хотелось работать. В это время наши прежние работы стали широко известны на Западе, я получил много приглашений из американских и европейских университетов приехать поработать на год, на два, занять должность профессора и т. д. Я передавал эти приглашения Турбину и каждый раз получал ответ, что лишен права выезда за границу. В конце концов я понял, что мне не переломить сложившегося положения и что никто не в состоянии мне помочь: ведь уже много раз я поднимал вопрос о трудностях работы моей лаборатории и в Президиуме ВАСХНИЛ, и у замминистра сельского хозяйства. Жестом отчаяния был общий визит всей нашей лаборатории к вице-президенту Шатилову и замминистра Кузнецову, в отдел сельского хозяйства Совмина СССР и в ЦК партии. Нас принимали, обещали помочь, просили не волноваться. Но ничто не менялось. Нам перестали выдавать нужные реактивы, старались растащить даже те приборы, без которых наша работа стопорилась и которые на самом деле были никому не нужны. Турбин, так поддававшийся напору «компашки», начал понимать, что и под него копают: в это время Муромцева выгнали с поста Главного ученого секретаря Президиума ВАСХНИЛ (как говорили, за пьяный дебош в Посольстве СССР в Вашингтоне), и он сошелся с Осей в усилиях прибрать институт к рукам.

Последний ободряющий звонок прозвучал у меня дома 16 октября 1977 года: звонил Юрий Васильевич Седых. Он еще раз подтвердил, что вся возня вокруг

моей лаборатории будет прекращена, и добавил, что на днях хочет вызвать Атабекова к себе: «Я ему напомню дни, когда вы его рекомендовали избрать член-кором, мы заставим его вспомнить о совести», — сказал мне Юрий Васильевич. Звонок совпал с моим днем рождения, я валялся тогда с воспалением легких и с обострением язвы, и звонок этот сильно поднял мой дух.

Но потянулись месяцы, а положение не только не исправлялось, а всё яснее и яснее ухудшалось. Экспертная комиссия института стала задерживать наши статьи. Месяцами они лежали в комиссии без движения, и мне давали понять, что наша работа никого не интересует, мне уже объявили два выговора за проступки, которых просто не существовало. Кругом все знали про этот затянувшийся конфликт, но противная сторона знала за собой силу, которую никто переломить не мог. [Многие говорили мне, что КГБ сильнее всех, что он уже диктует свою волю даже Политбюро, прикрываясь тезисом, что органы госбезопасности — орудие партии в борьбе с врагами].

В этот момент в стране нагнетали обстановку травли академика Андрея Дмитриевича Сахарова за высказывания о методах исправления ситуации в стране. [Я знал его работу, посвященную размышлениям о мире, прогрессе и социализме, которая меня воодушевила и заставляла возвращаться мыслью всё чаще и чаще к неправильностям в развитии страны и управлении народным хозяйством. Меня внутренне возмущало всё больше, что выдающегося ученого, о котором я много слышал, в частности, от И. Е. Тамма, начали травить в его же собственной стране].

У меня всё более отчетливо складывалось убеждение, что руководство страны, позволяя кагебешникам перегибать палку в попытках задавить любое самостоятельное мнение о том, как должна развиваться страна и разрешая КГБ действовать столь неразумно в отношении А. Д. Сахарова, наносит ущерб престижу своего же государства. Вспоминая это время, могу сказать совершенно четко, что у меня не было никакого желания пойти на конфронтацию с властями, что, возможно, мои собственные трудности обостряли размышления над порядками в стране вообще, и я решил, что будет правильным и честным отнести в приемную на Старую площадь, где располагался аппарат Центрального Комитета партии, частное (и я считал — абсолютно конфиденциальное) письмо Брежневу, в котором я обращал внимание на нелогичность и неправильность поведения руководства страны в отношении Сахарова. Я отметил в письме, что даже если Сахаров чего-то не понимает, он в любом случае — крупнейший ученый, сделавший так много для укрепления обороноспособности страны, что имеет право быть услышанным. Если у него есть ошибки, то надо опубликовать его точку зрения, открыто ответить на его призывы и объяснить, в чем руководство расходится с ним во взглядах. Я написал также, что борьба идей должна включать в себя борьбу идей, то есть сопоставление взглядов и противопоставление взглядов, а не борьбу с людьми. В целом, это было спокойное письмо. Но обернулось оно самыми тяжкими для меня последствиями, хотя сейчас я понимаю, что еще легко отделался, всего лишь потеряв работу, так как последствия могли быть значительно более трагическими.