— Эге-ге, так вот ты какой гусь лапчатый! — начал он, укоризненно покачивая головой. — А я думал, ты совсем не таков. Я был о тебе лучшего мнения. Скажите на милость: ему добро делают, а он за это порог указывает. Ну, брат, это не по-русски. У нас так не водится. По русскому обычаю что-нибудь одно: или приятель — рубашку долой, или ворог, что ни встреча — в зубы. А ты как же? Ты, когда плохо — труса праздновать, а выпутался из беды — и знать, мол, тебя не знаю, и ведать, мол, тебя не ведаю, вот тебе Бог, а вот порог. Ну, коли ты такой, так у нас, брат, в Москве, на таком коне далеко не уедешь: живо рылом в грязь попадешь, а то и того хуже — на другую кобылу сядешь. Чай, знаешь, что такое у нас кобыла? А коли не знаешь, так я тебе, братец мой, растолкую. Это, видишь ли, вещица такая, на которую положат, да и начнут стегать по известному месту… Любо-дорого!.. Только будешь ножками подрыгивать да всех святых вспоминать… Впрочем, я не злопамятен… вестимо, русская косточка… все к добру воротит… Будем говорить так: ты вот нам, мусью, за эти письма заплатил шестьсот червонцев… Дело хорошее — полюбовная сделка… Ну, а что бы ты, например, будем, так говорить, заплатил нам вот за эти письма… в другом роде?
Тут Яковлев с какой-то особенной кошачьей ухваткой запустил руку в карман мундира и вытащил оттуда довольно объемистую пачку писем.
— Здесь у меня настоящий архив, — похлопал он по карману. — Право, настоящий архив; если понадобится, и еще вытащу. Мусью, ты видел это? — сунул он бесцеремонно пачку писем к носу Метивье, постепенно переворачивая письмо за письмом.
Метивье взглянул на них и замер на месте. Он узнал свои прежние письма. Как гром, поразила его эта неожиданная выходка сыщика. Он хотел что-то сказать, он хотел что-то крикнуть, но язык изменил ему.
«Все кончено! — мелькнула в голове его, — я в руках этих негодяев».
Доктор почувствовал, что ноги его подкашиваются. Тихо, как сноп, он упал в кресло. В глазах его зарябило: Лубенецкий смешался с Яковлевым, Яковлев с Грудзинской, и наоборот… словом, в голове его сделался полный кавардак, превратившийся, наконец, в какой-то бесконечный и тяжелый звон…
Ловкий француз попался в силки…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Под именем верещагинского погребка в 1811 году всем «питухам» и «бражникам», слонявшимся по Покровке, лучшей московской улице того времени, была известна довольно чистенькая полпивная лавки, содержимая на откупу второй гильдии московским купцом Николаем Гавриловичем Верещагиным.
Купец Верещагин подобных лавок содержал по Москве несколько. Кроме того, он занимался еще содержанием и гербергов в Москве.
В то время герберги были некоторым подобием нынешних гостиниц для приезжающих, а раньше, при Петре Великом — не более как питейные дома с закуской. Петр любил эти герберги и никогда не упускал случая выпить в них рюмку анисовки. Его примеру следовали и «орлы гнезда Петрова».
Покровская полпивная лавка Верещагина была одной из доходнейших его лавок. Она находилась надалеко от дворца Разумовского и храма Воскресения Христова в Барашах. Бойкое место, ежегодное гулянье у Покрова, шумные прогулки в село Преображенское, масленичные катанья московских кутил — все это служило для верещагинского погребка очень хорошим подспорьем. Погребок торговал на славу. Купец Николай Гаврилович крестился и благодарил Создателя за ниспосланную ему благодать.
— Слава тебе, Господи, — говорил он, — покровская лавочка — моя золотая мошна. Живу с ней, как у Бога за пазухой.
И действительно, купец Верещагин жил, как у Бога за пазухой. Хотя он и объявлял ежегодный купеческий капитал не более как в двадцать тысяч, но у него деньжонок водилось куда более. Хорошо знавшие Николая Гавриловича поговаривали, что он нелишний был бы и по первой гильдии и что у него деньжонок и куры не клюют. Похаживали на его счет и несколько темноватые слухи, да ведь про кого же не говорят чего-либо непристойного? Все под Богом ходим.
Николай Гаврилович не обращал на эти слухи внимания и жил себе да поживал, как подобает жить всякому православному христианину и русскому купцу.
В описываемое нами время Николаю Гавриловичу было уже лет за пятьдесят. Он был женат вторым браком на купеческой дочери Анне Алексеевне. От первой жены имел сыновей, Михаила и Павла, и дочь Наталью. Бодрый старик еще не покидал дела: сам обо всем заботился, сам всюду заглядывал. Юноши-сыновья были ему пока плохой подмогой. Он мало на них надеялся. Однако старший — Михаил — кое-как помогал старику отцу. Но помощь его только в том и заключалась, что он ежедневно объезжал отцовские полпивные лавки и герберги и беседовал там, по любви к наукам, со встречными знакомыми. Особенно любил он Покровскую полпивную лавку, где проводил нередко по нескольку часов сряду. Заглянем в полпивную лавочку в одно из воскресений немного дней спустя после рассказанного нами в первой части.
На стенных часах полпивной, с шипеньем и хрипом, кукушка прокуковала десять. Николай Гаврилович был человек глубоко религиозный, поэтому у него положено было за непременное и святое правило, чтобы его полпивные отпирались не ранее окончания обедни. Стало быть, полпивная была пуста.
Сиделец Жук, как его назвали посетители за необыкновенную черноту лица, только что вышел из своей комнатки, помещавшейся рядом с полпивной, и начал приводить в порядок все находящееся за стойкой. Полпивная давно уже была убрана мальчиком. Сделав, что надо и зевнув раз-другой, Жук, которого настоящее имя было Григорий Власов, хотел уже было снова уйти в свою комнату, чтобы, пользуясь свободным временем, поболтать со своей молодой женой, как в окно, выходящее на черный двор, кто-то слегка стукнул чем-то твердым.
— Кого там еще несет! — проворчал с неудовольствием Жук, остановившись у двери.
За окном послышался голос:
— Гриша, отопри-ка, брат. Я.
— А, Матвей Ильич, — обрадовался Жук. — Сейчас, милый, сейчас.
С этими словами Жук торопливо отпер дверь.
— Милости просим, — говорил он, — милости просим, Матвей Ильич. А я, признаться сказать, думал, еще кто-нибудь. Рассердился даже.
— Рассердился? — позируя, заговорил вошедший, — сиречь, без всякого рассудку, забыл, что я за человек такой есть! Ах, какой же я несчастливый!
Тут говоривший поднял правую руку кверху и картинно, видимо шутя, произнес:
— О, немилостивые боги! Доколе вы будете меня мучить? Чем я вас прогневил? До сих пор сносил великодушно все ниспосланные от вас несчастья. Но теперь уже недостает более сил моих вытерпеть сего мучения. Или вы не знаете, что сие для того только претерпеваю, что не хочу нарушить данного от вас закона? Какое ваше правосудие? Для чего вы не изливаете вашего гнева и не погубляете тех варваров, которые не имеют к вам должного почтения?.. Для чего? — возвысил он вдруг голос и геройски шагнул в сторону, остановив взгляд на сидельце.
Жук стоял с разинутым ртом и слушал говорившего с видимым удовольствием.
— Ах, Господи! — воскликнул он, когда тот кончил и стал перед ним в выжидательной позе. — Да как же хорошо! Просто век бы слушал не наслушался! Уму непостижимо, как это все у вас, Матвей Ильич, складно да ладно выходит. Ну, вот, кажись, возьми меня и скажи: Григорий Власов, вот тебе тысячу рублей — выдумай так, — не выдумаю, право слово, не выдумаю, разорвусь, а не выдумаю!
— Сии слова, — заговорил как бы сосредоточенно Матвей Ильич, — приводят меня в великое сомнение. Я не знаю, что на оные отвечать.
— А то: садись-ка, друг милый, — предложил Жук, — да разопьемте-ка, вот, для праздничка, одну-другую кружечку пивца. Славное у нас пиво.
— Разопьем? Сиречь: наполним наши головы хмельными спиртами, отчего и сделается наша компания очень веселее, — произнес Матвей Ильич и сел у одного из столов, к окошечку.
— Вот так-то лучше будет, Матвей Ильич, — начал, садясь возле него, Жук. — Благо праздник: народу покудова нет, мы и побалагурим с вами кой об чем. Уж больно я люблю с вами, Матвей Ильич, разговоры вести. Такой вы умница, и рассудительный такой, и так много всяких стран знаете на всей земле, что проста ума помраченье… И как это вы умудрились?.. Эй, Митенька! — кликнул Жук, — пивка! Да получше! Там в уголку бочонок… Знаешь?