Торчавший где-то в углу мальчик, худенький, с выкатившимися на лоб глазами, кинулся за пивом. Через минуту пиво стояло на столе.
— Милости просим, Матвей Ильич, — угощал Жук. — Пожалуйте-с.
— Можно-с! — проговорил Матвей Ильич, взявшись за кружку.
— Уж какое пиво… одно слово: пей — не хочу.
— Ой ли?
— Откушайте.
Матвей Ильич залпом опорожнил кружку.
— Отменное пиво, надо правду сказать. И в «царьградском» такого не получишь.
— Где уж! Цареградский мы тоже знаем! Что это вас давно не видать, Матвей Ильич?
— Дело было. Отменное дело.
— Вона что! Узнать можно?
— Секрет покуда.
— У вас все секрет. Чай, опять какую-либо историю сочиняете?
— Есть тот грех.
— Поскорей бы. Уж больно я ваши истории читать люблю. Страсть как люблю! «Английского милорда», почитай, всего на память выучил. Потом «Картуша», «Ваньку Каина». Ах, Ванька Каин! Вот бесшабашная головушка-то! Матвей Ильич, ужли ж все это правда?
— Что это?
— Да вот хоть бы, например, и «Повесть о приключении английского милорда Георга и бранденбургской маркграфини Фридерики-Луизы с присовокуплением к оной бывшего турецкого визиря Марцимириса и сардинской королевы Терезии»?
Матвей Ильич сделал многозначительную гримасу и так же многозначительно посмотрел на Григория Власова.
— Это, брат… тут, брат… как бы тебе сказать, брат!.. это… это — назначение этакое, свыше, вдохновением у стихотворцев называется, так сказать — Олимп в голове свирепо действо свое производить начинает…
— Так, так! — закачал головой сиделец, видимо ничего не понимая. — Так! В «Милорде» так и сказано: «Олимп — гора в Греции, а у стихотворцев небо». «О, боги! — вскричал Милорд, — что я слышу!» — начал декламировать сиделец. — «Не сонное ли мечтание представляется глазам моим, или тихим ветром с высоты Олимпа от благости богов сие предвещание приносится! Не ты ли, чистейшая…» Пенничку? — вдруг прервал он декламацию. — Не прикажете ли, Матвей Ильич, а?
— Пенничку? Можно! И ежели ты не сочтешь за тягость угощение сие, то я от благости твоей пенник с великим моим аппетитом кушать буду.
— Сейчас, друг мой! — вскочил сиделец и скрылся в своей комнатке.
Матвей Ильич остался в полпивной один.
Матвей Ильич, по фамилии Комаров, был автор и доселе читающихся в среде известного класса людей повестей и рассказов «Английского милорда», «Картуша», и «Ваньки Каина».
В описываемое время, то есть в 1811 году, Матвею Ильичу Комарову, этому автору-волшебнику, автору-магу и чародею, было уже за пятьдесят лет. Это был худенький и юркий старичок, с маленькой, редкой, клином бородкой, небольшого роста, немного сутуловатый и немного державший голову набок. Мелкие черты лица его украшались довольно толстым носом и губами. Особенно велика была нижняя губа. Волосы он носил небольшие, зачесывая виски по тогдашней моде вперед. Лоб имел широкий и открытый, глаза серые, добродушные. Вообще вся фигура автора-мага, при первом на него взгляде, производила совсем неблагоприятное впечатление. Но стоило только Матвею Ильичу разинуть рот — и неблагоприятное впечатление мгновенно исчезало. Он говорил тихо, спокойно, и в его самых даже обыденных фразах было столько наивной простоты, столько чего-то детского, недосказанного, добродушного, что душа невольно располагалась к нему. У него была бездна знакомых, и из числа их не было ни одного, кто бы не любил его. В свою очередь, и он любил всякого. Врагов у него не было. Он был кроток, тих, скромен и боязлив до мальчишества. Однако ж, несмотря на это, он любил прогуливаться по ночам и вовсе не страшился заходить в разного рода вертепы, куда бы, пожалуй, не решился заглянуть человек и с более храбрым характером. Достаточно того, что Комаров коротко был знаком с Яковлевым и нередко сопровождал его в похождениях. Это были весьма странные приятели. Но об этом речь впереди. Слушая Матвея Ильича, никак нельзя было предположить, чтобы он был автор таких кровожадных произведений, как «Картуш» и «Ванька Каин». Однако ж он был им, и — замечательно — книжная речь не имела ничего общего с разговорной речью. Только иногда, и то ради шутки, он позволял себе вставлять в разговорную речь книжные, вычурные по тогдашнему времени, фразы и цитировать места из собственных своих произведений. По происхождению Матвей Ильич был московский мещанин и грамоте выучился самоучкой. Произведениям своим, под которыми подписывался «Матвей Комаров, житель города Москвы», он не придавал никакой цены и значения. Он создавал их, по его словам, «на усладу и отдых благополучных россиян», и благополучные россияне, как видите, достойно оценили его. «Милорд» читается и по настоящее время, участь, выпадающая на долю немногих сочинений, и, может быть, долго еще читаться будет. А скольких «Милорд» обогатил материально!
Недолго пришлось Матвею Ильичу ждать сидельца с пенником.
Через каких-нибудь минут пять Григорий Власов появился с небольшим кувшинчиком в руках и, весело улыбаясь, поставил его перед Комаровым. Но только он успел это сделать, как в дверь, которая выходила на улицу, раздался стук.
— Наш, — проговорил, отходя от стола, сиделец, — по стуку знаю, что наш. Что его сегодня так рано!.. Всегда после обедни является…
Сиделец отпер дверь.
В полпивную вошел молодой человек, высокого роста, в длинном, несколько щегольском купеческом сюртуке, с картузом и палкой в руках.
Сиделец низко ему поклонился.
— Все ли в добром, Михаил Николаевич?
— Ничего, слава Богу, — проговорил молодой человек и перекрестился на все четыре стороны.
Это был старший сын купца Николая Гавриловича. Верещагина — Михаил Николаевич Верещагин.
Михаил Николаевич давно знал Комарова и был с ним в самых дружеских отношениях.
Комаров любил молодого Верещагина за его привязанность к наукам и знаниям, очень редкую черту в среде тогдашнего купечества.
Верещагин любил Комаров, как автора «Английского милорда» и других произведений, весьма ему нравившихся и, кроме того, как доброго, честного и умного для своей среды человека, с которым можно было поболтать о всякой всячине. Была и еще одна причина, может быть, более важная, по которой Верещагин не забывал Комарова, но о ней речь впереди.
Верещагину шел двадцать первый год.
Купеческие сынки того времени, более даже, чем теперь, представляли замечательную касту безобразников и олухов царя небесного. Мало того, что редкий из них умел читать и писать, так еще грамота в их среде считалась некоторым позором для купеческого звания, и грамотеи изгонялись ими, как недостойные козлища. Достойным качеством в их среде считался не ум, не грамота, а буйство и удаль без границ, пробным камнем для которых были драки, пирушки и безумные ночные оргии где-нибудь на окраине города в излюбленном трактирщике, в котором допускалось все, что только могла выдумать необузданная натуришка гуляки купеческого сынка.
Подобных трактиров было немало раскидано по Москве-матушке.
Молодой Верещагин вовсе не принадлежал к числу безалаберных и безнравственных сынков, мало того — он даже сторонился и бежал их. Из купечества у него было очень мало знакомых. Он имел с ними деловые отношения, по поручениям отца, далее отношения его с ними не простирались, почему он в среде купчиков, с которыми ему по необходимости приходилось сталкиваться, и прослыл «его благородием, дворянчиком, белоручкой». Подобное прозвище вовсе не оскорбляло молодого Верещагина. Напротив, он даже в глубине души своей гордился им, чувствуя свое превосходство над шутниками, и старался поддерживать в них о себе подобное мнение. Иногда он даже корчил из себя «дворянчика» и «недотрогу» и заметно рисовался своими познаниями. А познания его заключались в том, что он весьма сносно знал французский и немецкий языки, что было совершенной редкостью в среде купечества. Николай Гаврилович Верещагин, отец нашего героя, невзирая на то, что сам лично не жаловал наук, считая их, по тогдашним понятиям купечества, «соблазном на всякие скверны», сыну все-таки позволил учиться. Он отдал его в существовавший тогда Коммерческий пансион, где молодой Верещагин и кончил курс в 1810 году, в том именно году, когда пансион разрешено было преобразовать в Коммерческую практическую академию, существующую и по настоящее время. Верещагин вышел из пансиона одним из первых учеников и хотел поступить в университет, но отец решительно воспротивился этому, приказав ему лучше приноравливаться к торговле, чем бредить бесполезными науками: и того, мол, довольно, что знаешь, а выше влезешь — больней упадешь. Сын покорился отцовской воле, тем более что ученый сын не особенно-то сильно порывался «доконать», как он говорил, науки. Собственно говоря, для него лично, даже и без отцовских внушений, было довольно того, что он знал, больше для него и не требовалось. После пансионного житья-бытья, житья-бытья с горем пополам, молодому человеку больше, разумеется, хотелось пожить на воле, своим умом, чем снова закабалить себя на долбление да выслушивание разных курсов. Он отчасти даже рад был, что отец остановил его от поступления в университет. И совесть чиста, и пожить вволюшку можно. Молодой человек и начал жить вволюшку, сообразно с обстоятельствами, в которых он находился. С самого раннего детства молодой Верещагин был удалый и веселый малый, с оттенком чувствительности. Говорил быстро, часто не соображая, о чем говорил, но в этом говоре было много «огонька», который допускал слушающего предполагать, что молодой человек обладает весьма недюжинным умом. Высокий, не дурен лицом, с постоянной приятной полуулыбкой на губах, не то детски-наивной, не то юношески-доверчивой, он на всякого, знакомившегося с ним, производил приятное впечатление. С ним хотелось говорить, хотелось его слушать. Но он был так еще молод, так еще не была сформирована его личность, что все проявления его нравственных качеств являлись каким-то брожением, порывистым инстинктом с примесью известной решительности и самоуверенности, доходивших, как у всех юношей, до крайности. Отличительной чертой молодого человека была привязанность. С кем он сходился, кого избирал, тот уж делался настоящим его другом и приятелем, для которого у него ничего не было заветного, ничего святого. Словом, молодой Верещагин в приятельских отношениях был, как выражается народ, человек — рубаха.