Изменить стиль страницы

— Хоть на край света. А какой, кстати, завтра день?

— Воскресенье. Забыл?

— Что ж, придется подчиниться. Комиссар, составишь компанию?

— И правда, Роман Григорьевич, идемте с нами! — подхватили жена и дочь.

Будко задумчиво погладил на широком раздвоенном подбородке красноватый шрам, след давнего ожога.

— Хотел я завтра другими делами подзаняться, да уж ладно…

Обрадованная Валентина Сергеевна подала чай. Роман Григорьевич устало откинулся на спинку стула. Орденские колодки поблескивали на его гимнастерке.

— Слушай, Роман Григорьевич, мы, кажется, с тобой давно знакомы? — нарушил молчание Бирюлин.

— Давно. — Будко, казалось, думал о своем.

— А ты мне никогда не говорил о себе. Откуда у тебя мета на подбородке?

— Горел. А прыгать нельзя было — внизу немцы. Тянул из последних сил через линию фронта. Потом прыгнул.

«Да, брат, из тебя много не выжмешь. Все мы такие: за плечами война, есть что вспомнить, а рассказать о себе не можем».

Бирюлин пил чай и ждал, что еще скажет его заместитель. Неладно сложилась жизнь комиссара. Несколько лет назад после тяжелой операции на сердце скончалась его жена. Не успел Будко оправиться от горя, как на него обрушился еще один удар. Под поезд попала единственная дочь. И остался бобыль бобылем в свои уже немолодые годы, прошедший всю войну от первых выстрелов до последних залпов, горевший в самолете, познавший горечь утрат друзей и близких Роман Будко. Замкнутый, чернее тучи ходил, а через год после смерти дочери и сам чуть следом за ней не отправился. Он давал провозной полет в облаках лейтенанту Волкову, тому самому, который сейчас командует звеном в эскадрилье Митрохина. Облака плотным слоем нависли над землей. Только вскарабкались они ввысь на своем учебно-боевом самолете, и тут в глазах Будко вдруг заходили огненные круги, и больше он ничего не помнил. Ни того, как Волков запрашивал его по переговорному устройству, ни того, как, обливаясь потом, молодой летчик пробивал толщу облаков и сажал машину. То ли старые раны сказались, то ли потрясения последних лет, а скорее всего, и то и другое вместе, Будко потерял сознание. Пришел в себя, когда самолет уже катился по бетонке. После этого происшествия его списали с летной работы и предложили перевод на запад, но он наотрез отказался: «Оставьте в родном полку, сердцем прикипел к нему!» Перешел на политработу, ожил, распрямился.

— Знаешь, о чем я подумал сейчас? — сказал Бирюлин.

Будко вопросительно поднял глаза.

— Не умеем мы говорить. Да, да, воевать умеем, работать умеем, а рассказать, поведать обо всем пережитом не умеем. Да ты что вытаращил на меня глаза?

— Владимир Иванович, ты прямо читаешь мои мысли. Я ведь, собственно, с этим и пришел к тебе! На фронте перед боем, бывало, думали, как лучше бить врага. Перед нами сейчас большие перемены. Почему бы не пригласить ветеранов полка? Пусть расскажут о себе, о боевом пути части. Генерал Барвинский, первый командир полка. Михаил Смирных. Это же герои! Пускай молодежь узнает об их подвигах!

— Обеими руками — «за»! Когда ты это мыслишь провести?

— Такие дела скоро не делаются. Надо разыскать ветеранов, списаться с теми, кто еще жив-здоров, договориться об их приезде.

— Не возражаю, Роман Григорьевич. Действуй. Ох и времечко наступает! — Бирюлин азартно потер руки. — Чуешь, на сверхзвуковую переходим!

— Зря ликуешь, Владимир Иванович. Хватанем мы горюшка с этим переучиванием. Представляешь неудобства? Пересесть на сверхзвуковой самолет, когда он одноместный…

— А что делать? Испытатели-то ведь сразу садятся…

— То испытатели. Ты бери среднего летчика или слабачка.

— Слабачков в последнюю очередь выпускать будем, а пока за оставшееся время надо дать им побольше налета. Больше летаешь — лучше летаешь! Не так ли?

— Генерал что говорил? Где переучиваться будем?

— У себя, в полку. Первые летчики, конечно, поедут на завод. Я, заместитель, комэски. Остальные здесь… — Бирюлин поднялся и, весело насвистывая, начал вышагивать по кухне. Будко посмотрел на него с улыбкой.

— Гляжу я на тебя, Владимир Иванович, тебе чем больше забот, тем ты больше молодеешь.

— А, тянуть, так до конца. А потом — рапорт, и в лес. На природу.

— Не утерпишь без людей-то. Даже отпуск и то на балконе проводишь. Балкон — он же Южный берег Крыма.

— Верно, — согласился Бирюлин. — Отчего это, комиссар? Стареем, что ли?

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Вечер был теплый. Уходящее солнце зажгло окна домов, легкий ветерок доносил из тайги терпкий смолистый запах хвои. Разве усидишь в такую пору дома? Все — и стар, и млад — повысыпали на улицу. Старики, по обычаю, на завалинках расселись — никто не пройдет незамеченным мимо их мудрых взоров. Вон Ольга к пивнушке торопится, ей одна забота — мужика оттуда вызволить. Поди, успел уже наклюкаться. Ее Иван — бульдозерист, золотые руки, а вот к водочке пристрастился. Вон Ася из автобуса вышла, к своей прабабушке Анфисе Марковне семенит. Отец на фронте погиб, мать после похоронной, словно свечка, истаяла. На руках у древней Анфисы девочка Ася осталась да так и выросла незаметно. Как бы худа не приключилось с нею: у военных где-то работает. А военные, ведь они какие — огонь-ребята, долго ли им девчонке голову вскружить!.. Любка куда-то вырядилась. Эта не пропадет — цену себе знает! Губки алые, брови соболиные, на тугой щеке мушка для привады наляпана. От парней отбоя нет. Недаром все подруги ей завидуют. А завидовать, коли толком поразмыслить, и нечему! Крутила-крутила с Мишкой-музыкантом, а замуж пошла за Тимку. Тот ей такой пятистенный домище отгрохал — все ахнули! Теперь разберись: кто говорит — доказать что-то Мишке хотела, кто — за домом, мол, погналась. Разве поймешь? Чужая душа — потемки. Вначале посудачили-посудачили, помыли Любкины косточки, да и угомонились. И вдруг — как снег на голову: Тимка музыканта порезал! За что? Из-за ревности? Парня изувечил, сам в тюрьму угодил. А Любке все нипочем, еще краше расцвела. А это кто такие?

На улице показались два молодых летчика. Впереди важно вышагивал длинноногий чернявый красавец лейтенант, за ним, чуть поотстав, семенил маленький, белобрысенький. Но по сторонам он стрелял зорко, выцеливая симпатичных девушек.

Жаль, что Любка уже скрылась из виду. Ох, берегитесь, девки!..

Зацепа покосился на сидящих старцев, обронил:

— Ишь как смотрят на нас! Поди, гордятся своими соколами?

— Сплетничают, — охладил его восторг Фричинский.

— Ты, Эд, неисправимый скептик.

— Ошибаешься, просто я смотрю на все трезво.

— Шагай, шагай, трезвенник!

Все так же держась в боевом порядке «пеленг», друзья повернули на центральную улицу. Здесь было оживленней — драмтеатр, клуб, магазины. А чуть поодаль, на фронтоне старинного здания, призывно замаячила вывеска: «Ресторан «Голубая волна».

— Эд, курс на «Волну»! Заходим на посадку!

«Голубая волна» явно пыталась соперничать с ресторанами высшего класса. В зале играла музыка, в дверях стоял швейцар, — правда, не в костюме с золотыми позументами, а в серых помятых брюках и в белом, не первой свежести, халате.

— Погоди-ка, — остановил Фричинского Зацепа, подошел к швейцару и стал о чем-то деловито договариваться с ним. Тот согласно закивал головой и, получив из рук лейтенанта «красненькую», скрылся за дверью.

— Порядочек, — потер руки Зацепа, — нас встретят с помпой.

— Третий столик слева, у окна, — сообщил, вернувшись, швейцар.

— Подход отработан, маэстро?

— Так точно, товарищ летчик.

— Эд, наш час настал! За мной! — призывно взмахнул рукой Зацепа и первый рванулся вперед.

Оркестр, оборвав на середине какой-то танец, лихо грянул марш летчиков. Танцующие смешались, недоумевая: кто такие? Почему вдруг такая встреча? Такая торжественность!

Кляня в душе Валентина за его ребячливую выходку, Фричинский смущенно вышагивал за ним к столику. К ним тут же подошла стройная официантка с синими подведенными глазами, в накрахмаленной наколке. Зацепа вежливо поздоровался и тоном ресторанного завсегдатая осведомился: