Изменить стиль страницы

— Самописцы на что?

— А это пускай будет дублер! — волнуясь, воскликнул Кирсанов. — Как только случится аварийная ситуация и замигает лампа-паникер, тут же автоматически, без вмешательства летчика, сработает микровыключатель и камера начнет снимать показания приборов. Камеру можно заключить в бронированный колпак. Даже если машина разлетится вдребезги, пленка все равно должна сохраниться, и она может кое о чем рассказать.

— Зачем так мрачно? — сказал Гранин.

— Мы должны смотреть на жизнь реально. Наша профессия не из обычных. Чего не случается…

— К сожалению, бывает… И главная, первейшая заповедь испытателя, считаю, — спасти машину. И не потому даже, что дорог самолет. Жизнь человека дороже. Но это непреложное правило не для нас. Это для авиации вообще. У нас другое — у нас вместе с машиной обычно гибнет причина отказа. Спасти машину — значит спасти тех летчиков, которым пришлось бы летать на такой машине в будущем. Парашют для испытателя — крайнее средство, когда уже ничего нельзя сделать для самолета. Лично я, — старший летчик смотрел перед собой твердо и истово, — лично я буду делать именно так.

— Гранину — ура!

— Не паясничай, Вадим. Есть вещи, о которых надо говорить серьезно.

С порозовевшего лица Бродова сползла улыбка, взгляд стал колючим.

— Я не сторонник высокопарных лозунгов, — сказал он. — Любой поступит именно так. Зачем же говорить об этом?

— А затем, чтобы подготовить себя психологически. Чтобы не быть застигнутым врасплох, если что случится. Машина только начинает входить в серию, и кто знает, какую штуку она может выкинуть.

— Правильно. Почему бы нам и не поговорить на такую тему? Я лично даже на вынужденную пошел бы.

— Ну и остались бы от тебя рожки да ножки… Этот самолет без движка — что кусок железа. Колом к земле падает.

— Да, возможностей для планирования у этой машины маловато.

— Насчет этого я с тобой согласен, и все-таки даже без движка сесть можно!

Кирсанов молча слушал разыгравшуюся перепалку и никак не мог уразуметь, кто более прав — Бродов или Гранин. Конечно, испытатель должен предпринять все возможное, чтобы спасти машину, и все-таки жизнь человека дороже самых сложнейших устройств. Казалось бы, все правильно и рассуждать тут больше не о чем. А если подумать глубже? Что такое потерянный при испытаниях самолет? Это не просто материальная ценность и не только огромный, загубленный понапрасну труд. Такой самолет — потенциальный носитель смерти, ибо зло остается невыкорчеванным и может в другой раз подстеречь товарища или тебя же самого.

Кому-то необходимо брать риск на себя. Даже в строевых частях, где авиационная техника надежна, выверена, и то иной раз летчика подстерегает опасность. Но там инструкция предписывает в ситуациях, угрожающих жизни летчика, воспользоваться парашютом. В среде же испытателей стойко держится неписаная этика: во что бы то ни стало спасти машину. Об этом Кирсанов читал в книгах, об этом говорили сейчас…

— Значит, моя идея насчет кинокамеры неудачная? — неуверенно спросил он.

— Почему же? Попробовать можно. Если, конечно, старший разрешит.

Коваленко оказался легок на помине. Он появился в зале почти бесшумно — высокий, медлительный, с гордо запрокинутой головой; при виде летчиков на его губах появилась приветливая улыбка.

— О чем спор, товарищи? — спросил он, пожав руку каждому испытателю. — Что должен разрешить старший?

Поняв, что Коваленко слышал конец разговора, Кирсанов торопливо и сбивчиво повторил ему свою идею о кинокамере. Тот терпеливо выслушал, а потом сказал мягким голосом, но решительно:

— Кабина, дорогой, не музей: посторонние предметы в ней недопустимы.

— Но ведь…

— Не по адресу обратился. Такое может разрешить только конструктор, — отрезал Коваленко и, обращаясь ко всем, заявил: — Я к вам с доброй вестью, товарищи. Из Москвы пришло разрешение летать. — Он обвел присутствующих снисходительным взглядом. — А вы еще куда-то рвались.

Эта весть будто электрическим током пронзила Кирсанова. В работу! В настоящее дело! Закипит, забурлит аэродром…

Гранин к известию отнесся сдержанней.

— Что выяснилось? — сухо спросил он.

— Ничего. — Коваленко помедлил, не глядя на Гранина, и с осторожной небрежностью сказал: — Есть предположение, что летчик резко убрал газ и тем самым создал благоприятные условия для помпажа.

Гранин резко повернулся к нему.

— Это лишь частное мнение представителя фирмы, двигателиста, — поспешно добавил Коваленко.

— Прием самозащиты, — вмешался Бродов. — Он, видите ли, защищает интересы фирмы. Ну и ну!

— Что поделаешь? — миролюбиво пожал плечами Коваленко. — В авиации еще немало загадок. Григорий Константинович, как здоровье у летчиков?

— Медосмотр проходим каждое утро.

— Тогда начнем работать.

— Летать никто не будет.

— Эт-то почему? — опешил Коваленко.

— Сами понимаете: большой перерыв.

«Гранин пошел на принцип», — с неприязнью подумал Кирсанов.

Бродов, нахмурив бесцветные брови, делал вид, что внимательно изучает носки ботинок. Ступин нервно ерзал в кресле. Ильчук с непроницаемым лицом переставлял фигуры на шахматной доске, словно его не касался этот разговор. Всем хотелось летать, но они прекрасно понимали правоту Гранина: согласно наставлению их перерыв в летной работе превысил все сроки.

— Дайте провозку летному составу на спарке и приступайте к испытаниям, — не терпящим возражений тоном приказал Коваленко.

Когда муж открыл дверь, Елена сразу почувствовала, что с ним случилась неприятность и он в плохом настроении. Нет, Гранин не выглядел мрачным или раздраженным, его лицо не выражало ни гнева, ни озабоченности, ни досады — ровное, доброе, непроницаемое. Но за годы совместной супружеской жизни она узнала Гранина настолько, что по малейшему изменению в его поведении, в лице понимала: что-то случилось. Она молчала и следила за тем, как он снимал шинель, китель, расстегнул на шее туговатый воротничок рубашки (чувствовалось, что специально медлит). Наконец повернулся к ней, увидел выжидающий взгляд ее серых глаз.

— Давай, Леночка, ужинать.

«Неприятности по службе», — окончательно убедилась она. О его работе Елена не любила ни расспрашивать, ни говорить. Поскитаться по белу свету пришлось немало, помытарствовала она с малолетними детьми, хватила горюшка, но никогда не обмолвилась ни словом, что ей тяжело, не пожаловалась ему. И лишь никак не могла привыкнуть к бесконечным тревожным ожиданиям.

Елена с благодарностью принимала умалчивания мужа о трудностях своей службы. Понимала — щадит.

За ужином постепенно рассеялись ее недобрые предчувствия. После ужина Гранин много шутил с ребятишками. Елена перемывала посуду и с улыбкой слушала их разговоры.

— Папа, правда, что за парашютный прыжок человек теряет в весе два килограмма?

— Тогда от меня ничего не осталось бы.

— А ты сколько весишь?

— Столько, сколько вам лет на четверых да еще помножить на два…

Дети приумолкли.

— Девяносто! — крикнул старший, Ванюша.

— Точно. За ответ — пять.

— А почему, когда ты летаешь, мы слышим взрывы?

— Это происходит при преодолении звукового барьера, — сказал Гранин и стал серьезно объяснять им природу возникновения аэродинамических хлопков. Потом, видя, что они не понимают, рассмеялся: — Ладно, подрастете — узнаете.

— Звуковой барьер, — повторил Ванюша. Ему явно нравились эти весомые слова.

— Это когда машина в забор врубается? — пытался уяснить Олежек.

Елена улыбнулась:

— Не забивал бы ты им головы, Гриня. Дети, идите мультфильм смотреть, сейчас будут по телевизору показывать.

Ребята спохватились и бросились в большую комнату.

— Иван, вернись, — строго сказал отец.

Старший сын остановился, понурил голову.

— Забыл?

— Но, папа, я ведь тройку исправил…

— Правда, Гриня, пускай… — заговорила быстро мать, но тотчас замолчала под недовольным взглядом мужа.