Собрание шло бурно. Комсомольцы выступали горячо, припомнив Зацепе все его промахи и трюкачества.
— Это форменное безобразие — на тревогу во всем парадном явиться! — возмущались одни.
— Да еще с опозданием! — добавляли другие.
— Циркач воздушный…
— Товарищи, тихо, давайте организованно! — надрывался председатель собрания лейтенант Заикин. Он охрип, призывая к порядку, а подполковник Будко, скромно усевшись в уголке, только щурился удовлетворенно: это хорошо, когда спорят, когда горячатся — значит, за живое задело.
— Разрешите слово?
Будко удивился: сколько он помнил, Волков никогда на собраниях не выступал.
— Я так понимаю, хватит тебе ребячеством заниматься! Опоздание по тревоге. Воздушное лихачество. Не много ли на одного? А раз так — такие попутчики нам в комсомоле не нужны! — неожиданно закончил Волков.
— Э, куда хватил! — раздался с задних рядов чей-то голос.
Замполит привстал и, обращаясь к Волкову, спросил:
— Что же вы предлагаете?
— Предлагаю… поставить ему на вид.
Грянул хохот.
— Вот тебе раз, метал громы, а как ближе к делу — одарил нарушителя дисциплины розочкой.
— Не в наказании главное! Важно, чтобы человек осознал.
Будко мельком глянул на виновника сегодняшней бури. Зацепе было явно не по себе: бледнел, краснел, ерзал на стуле.
— Кто еще хочет высказаться? — подал голос Заикин.
— Пускай сам говорит, нечего отмалчиваться!
Зацепа вскочил, красный, как помидор, хотел что-то сказать, но не нашелся и снова сел.
Наступило минутное замешательство. Воспользовавшись паузой, слово взял сам председатель собрания.
— Я так думаю: он уже отбыл наказание и, надеюсь, все осознал, — заявил Заикин. — Дисциплина в авиации — первейшее дело. Но я вот что еще хочу сказать: высоты ведь тоже осваивать надо.
— На то мы и летчики! — поддержали его из глубины зала.
— Вот именно! — обрадовался неожиданной поддержке Заикин. — В боевой обстановке и не на такое придется идти.
— То в боевой… — обронил Митрохин.
— Вы хотите выступить? — спросил его Заикин и, но дожидаясь ответа, объявил: — Слово имеет командир третьей эскадрильи коммунист Митрохин.
— Можно и выступить. — Майор медленно поднялся, по-хозяйски оперся руками о стол и начал издалека. — Надеюсь, вы все помните, когда командир полка наглядно показал нам, на что способна наша машина. Вы все восхищались, наблюдая высший пилотаж. Но вы забываете, что у полковника Бирюлина опыт. Да еще какой! А наш Зацепа, едва оперившись, вздумал высший пилотаж выполнять. Во-первых, в нарушение задания. Во-вторых, над городом. И в-третьих, на малой высоте, чем подвергал риску не только себя… Я думаю, уместно напомнить вам: законы неба кровью написаны. Ваш долг беспрекословно выполнять их. К сожалению, комсомолец Зацепа ничего не понял и по-прежнему считает себя героем дня. Как будто он один печется о боевой подготовке. Теперь же выясняется, что у него появились единомышленники. Запомните: каленым железом будем выжигать всякие проявления недисциплинированности. Все. Я кончил.
Стояла гробовая тишина. Даже Будко озадаченно вертел пальцами отточенный карандаш.
— Есть еще желающие? — спросил председатель.
— А почему Фричинский отмалчивается? Друг все-таки.
— Потому и отмалчивается, что друг…
— Нет, я скажу. — Фричинский поднялся. — Представьте себе, идет поезд. В вагонах эвакуированные: женщины, дети. И вдруг — сверху бомбы. На безоружных… Потом искалеченный поезд долго стоит среди степи — люди хоронят убитых…
— К чему ты это нам рассказываешь? — удивленно прервал его Заикин.
— К тому, что из трех братьев остался один. Валька Зацепа. Такое не забывается. Может, оттого у него и характер такой… нервный, неуравновешенный. Понимать надо…
После Фричинского никто из комсомольцев уже не выступал.
— Завидую я тебе, Зацепа, — наконец произнес с места Будко. — Настоящие у тебя друзья. А раз так, — он повернулся к Фричинскому, — бери над своим другом шефство, лейтенант Фричинский.
— Зачем? Он летчик что надо! Сам может любому фору дать.
— Ну так вызывай на соревнование!
— Это другой разговор.
Уходя с собрания, Валентин нагнал в коридоре Фричинского и с чувством пожал ему руку.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Солнце уже не дарило былого тепла. Осенняя тайга с тихой покорностью ждала перемен. А дни стояли по-прежнему ясные и безоблачные.
Бирюлин торопился. Уже закончены полеты в зону на пилотаж и по маршруту на самолетовождение, надо скорее приступать к боевому применению. Скорее, скорее, пока стоит устойчивая погода! Не сегодня-завтра потускнеет, нахмурится небо, наплывут тяжелые холодные тучи и сыпанет снег. Тогда уж не полетаешь так свободно и привольно, как сейчас. Придется перестраиваться, приноравливаясь к капризам погоды. Командование подстегивает сверху, и всякий раз, докладывая о состоянии боевой подготовки, Бирюлин испытывает неловкость, будто по его вине к новому самолету люди относятся все еще настороженно. Недавно пара истребителей-бомбардировщиков, возвратясь с маршрута, сделала над стартом роспуск, и вдруг лейтенант Зацепа переполошил весь эфир: «Горит лампа автоматики!» Бирюлин чуть не взорвался от негодования, но все же сумел сдержать себя. Он только спросил с издевочкой: «Разве это плохо?» «Виноват, показалось, что она не должна гореть», — донеслось в ответ.
Что и говорить, машина сложная, такую не враз приручишь. Каждый полет на ней требует от человека кроме инженерных знаний еще и моральной готовности. Уж на что, казалось бы, рассудительный и спокойный летчик Фричинский, и тот на прошлой неделе показания температуры газов за турбиной принял за остаток топлива — а цифра стояла маленькая, — ударился в панику, зашел и сел против старта с порядочным попутным ветром. Выкатился с полосы, «разул» колеса. Хорошо, никто не садился в это время: быть бы неприятности. Вот и вызвал на соревнование…
Фричинскому пришлось дать нагоняй и провезти на спарке, а ведь это потеря ценного времени. Но и форсировать летную подготовку никак нельзя: от простого к сложному — извечный принцип обучения!
Полковник Бирюлин подошел к таблице полетов, висевшей на стене. Против фамилий летчиков кружочки: закрашенные — упражнение выполнено. Но сколько еще незакрашенных! А это снова полеты и полеты.
Вся жизнь — полеты.
А чем бы еще занимался Бирюлин? Ему нравилась слаженная жизнь аэродрома, его безукоризненная четкость и согласованность действий, его ритмичность. Он любил иногда как бы превратиться в постороннего наблюдателя, сесть в укромном уголке и смотреть, как в предутренней рани у нахохлившихся железных птиц, закутанных в серые чехлы, уверенно хозяйничают люди, как быстро и деловито они «раздевают» самолеты и на обшивке их начинает пламенеть отблеск зари. Но вот тонкий посвист первой турбины заглушает людской говор, команды, и уже адский гул властвует над аэродромом, а солнечные лучи осколками лезвий режут глаза. Через полчаса постепенно затихает этот рев. Снова приглушенный говор людей, команды. Двигатели опробованы и прогреты — ждут своего часа. Умиротворенно урчат заправщики, двигаясь от самолета к самолету. Но вот точно свежей струей потянуло — появляются летчики. Сразу шутки, веселый смех, подтрунивания! Это хорошо, когда с таким запасом бодрости выходят люди на полеты. А потом кто-нибудь обязательно разыщет Бирюлина, и приходится впрягаться в дела командирские. Никому и на ум не придет, что ему в этот момент особенно хочется побыть одному. А люди идут и идут, с рапортами и докладами, с горестями и радостями; идут, точно и минуты не могут обойтись без него, без его командирской воли. И дела подхватят, закружат, умотают, повыпьют из тебя все соки.
На этот раз одиночество Бирюлина нарушил Будко. Замполит вошел, неся в руках плановые таблицы. Выглядел он очень утомленным, и Бирюлин сочувственно спросил:
— Укатали сивку крутые горки?