Изменить стиль страницы

И между тем, при всей этой неспетости еврейских общин, нельзя не удивляться их невероятному уменью держаться друг за друга. Везде они селятся отдельными кварталами, везде занимают отдельные рынки и везде крепко и ожесточенно стоят друг за друга. Стоит христианину подраться с евреем на улице, как откуда ни возьмется целая толпа евреев, которые не разбирая дела, бросятся на христианина не с кулаками – евреи до кулаков не охотники – а со щипками; они защиплют, вырвут волосы, разорвут платье, заплюют, закидают грязью и если дать им волю, то замучат до смерти, но прямо, сразу никогда не убьют. Между собою они постоянно в ссоре, друг про друга рассказывают истории, от которых волосы дыбом на голове становятся, презирают и ненавидят друг друга до невозможности; но чуть дело коснется их национальности и их исповедания, чуть вопрос зайдет о правах евреев, они все встают как один человек. Любовь их к своим у них сильные, чем у христиан: у христиан любовь разделяется между своей народностью и своей родиной, а у еврея родины нет – ему ubi bene ibi patria, и мы не имеем никакого повода верить, когда они клянутся нам в любви и преданности русскому делу, точно так же, как поляки не имеют повода верить им, когда они выдают им себя за поляков моисеева исповедания (za polakow mojzeszowego wyznania).

II

Год назад, в Яссах, зашел я к одному моему старому знакомому, польскому эмигранту, бывшему полковнику какого-то отряда Люблинской Губернии. Мы сидели и припоминали старых знакомых в Константинополе, в Париже и в Лондоне. Отворилась дверь; вошел старый еврей, чрезвычайно почтенной наружности, с пейсами, в ермолке, в долгополом сюртуке, в туфлях и в чулках. Я остановил разговор, думая, что старик явился к моему поляку по какому-нибудь geschaft’у. Но он вошел, пожал руку и сел на диван, с видом приятеля и друга дома.

Вы еще не знакомы с нашим Шмулем? спросил меня полковник.

Нет, отвечал я в недоумении.

В таком случае, познакомьтесь: это очень почтенный господин и наш польский эмигрант.

Я поклонился польскому эмигранту.

То есть, как, политический? спросил я в недоумении.

Да, политический.

По какому же делу?

Мне становилось странно, при взгляде на эту почтенную белую бороду.

А как же! отвечал полковник: – наш Шмуль уж давно должен был эмигрировать. Он еще в крымскую войну доставлял союзникам провиант, а полякам на Украине, Волыни и на Подоле письма от эмигрантов, бывших в одном лагере – он тогда содержал почты, был богатый человек, и потому сообщение между Крымом и нашими губерниями было в его руках. Да, наш Шмуль патриот, настоящий поляк и очень порядочный человек – prawdziwy polak i bardzo porzadny czlowiek!

Настоящий поляк и очень порядочный человек улыбался, покуривая трубку.

Да, заговорил он по-русски, с сильным еврейским акцентом: – я за Польшу много потерял: все свое состояние, вот я теперь бедный эмигрант, без денег, без семьи; жениться не могу; а у нас, по нашему закону, каждый вдовец должен жениться, потому что грех не жениться, потому что грех одному жить, и вот я делаю грех – и вот я один, и вот я без денег и все за Польшу, все за польское дело, но деньги, которые у меня были, все теперь в руках поляков. Честные люди, которые хотят заплатить, не могут, потому что они сами без денег, а нечестные люди не платят, хоть и есть деньги. И вот я теперь здесь, на чужой стороне, не женат – и без дела; а поляков я, все-таки, люблю, потому что я родился в Польше, в Житомире; потому что я вырос на польской земле, польским хлебом кормился, и я должен помогать им – и каждый должен помогать им; и грех и неправда будет, если евреи не будут помогать полякам, потому что мы живем на одной земле; мы, стало быть, братья.

Полковник расхаживал по комнате, торжественно вторя еврею.

Да, говорил он: – вот вы не верите в жизненные дела Польши. Побывайте как-нибудь у нас на Волыни, на Подоле, или на Украине, и увидите вы там, не говорю наших поляков, т. е. католиков, которые готовы каждый лечь за святое дело, но вам хлопы скажут то же самое; и жидки скажут то же самое. Вы вот удивляетесь на Шмуля, а я вам сотни... нет, тысячи Шмулей могу показать; каждый из них в душе искренний поляк, каждый из них со вздохом припоминает времена польских королей. Вот теперь хоть этот Шмуль – разве ему позволят в России носить его пейсы и его долгополый кафтан, и его ермолку? А в Польше ему было свободно. Евреи наша сила, евреи наши братья и, если у нас еще не умели воспользоваться ими и двинуть их то это, признаюсь, не делает чести нам самим; но мы еще сами не освободились от средневековых предрассудков. Да кто нам доставлял оружие? кто у нас был лазутчиками? откуда мы провиант брали? Все от евреев. Зайдите в любую корчму, в любую лавку и спросите любого еврея: желает ли он Польши и любит ли он вас, русских, и он вам скажет всю правду.

Я возражал то, что возражается при подобных случаях, но полковник и Шмуль стояли на своем и уверяли меня в еврейско-польском патриотизме. Спор, как и все подобные споры, разумеется, ничем не кончился, и, посидев еще с часик, я встал и отправился домой. Шмуль вышел вместе со мною.

И какие же дураки поляки – и ах, какие же дураки поляки! Вы видели, какие они дураки! Они говорят, и сами не знают, что говорят. Что они говорят про евреев? Я бедный еврей, а был я богатый еврей, и держал я почты – и вот я теперь разорился и все разорился от поляков. Я все думал, что это умные люди, и что все это дельные люди, а они дураки; и какая им Польша? и зачем им Польша? Что они сделают со своей Польшей? Они с Польшей справиться не сумеют, они никаких дел сделать не сумеют!

Зачем же вы, спросил я: – помогали им? Что ж вас побуждало к этому?

А как же мне было не помогать? Я держал почты – у меня все дело было с панами, все с большими панами – все паны ко мне, я панам и вино доставал, я панам и лошадей доставал, я панам и собак доставал – что нужно панам, так сейчас: “Шмуль достань”, без Шмуля и жить не могут. Это было дело мое – каждый человек хочет нажиться – а поляки ничего не могут делать: без еврея поляк ничего сделать не может; еврей все достает, но достает, разумеется, не даром – еврей берет очень маленький процент; еврей всегда берет маленький процент, за многим еврей не гонится – еврей малым доволен, но, все-таки, ему надо жить, ему нельзя отказать в чем-нибудь, в какой-нибудь услуге. Сегодня скажут: “Шмуль, достань мне собаку!” завтра скажут: “Шмуль, достань мне лошадь!” а послезавтра скажут: Шмуль, отвези письмо!” а там через неделю скажут: “Шмуль, вези ящик с ружьями!” а через месяц скажут: “Шмуль, прячь ружья!” Как же Шмуль откажет? Разве Шмуль мог отказать? Если Шмуль откажет в одном, со Шмулем не будут иметь дела в другом, а у Шмуля жена, у Шмуля дети, Шмуль бедный человек – Шмуль и делает все.

Однако ж, вы удивительный человек, Шмуль! Сказал я – вы их так не уважаете, так браните, а с ними всеми ладите и льстите им так бессовестно.

А как же? А разве иначе можно? У них все мои деньги. Да и как же я буду с ними ссориться? Они, как дети, как маленькие дети, сами не знают, что делают, сами не знают, что говорят. Разве с ними можно спорить и разве их можно переспорить? И пускай себе думают, что хотят, пусть воюют, и пусть теряют голову – никакой Польши они не сделают, только сами пропадут. Уж и теперь они разорились, и все, что у них есть, перешло в руки евреев. Евреи никаких полков не собирали, никаких бунтов не делали, а Польшу всю завоевали!

Знакомство со Шмулем, который полякам ругал русских, а мне русскому, ругал поляков, живо напоминает мне одну встречу на варшавской железной дороге в начале 1862 года, т. е. в самый разгар демонстраций. Я ехал из Екатеринбурга в Петербург в вагоне третьего класса. Подле меня сидели полька и старик еврей с белой как снег бородой; против меня поместились двое каких-то, должно быть, канцелярских чиновников, молодых, золотушных и находящихся в том приятном состоянии, которое называется на первом взводе. Свое веселое расположение духа и остроумие они обратили на польку и на еврея. Полька краснела, хотя была уж не молодых лет, еврей хмурился и отмалчивался. Мне стало досадно. Я вступился за моих соседей и заставил молчать остроумцев. Это меня подружило с евреем и с полькой.