Изменить стиль страницы

Существует мнение, что евреи трусы не оттого так неохотно идут в солдаты. Отчасти это правда. Еврейки – матери не позволяют своим детям лазить по крышам, по деревьям, драться, буянить, считая это унизительным для еврейских мальчиков, будущность которых должна состоять в так называемом geschaft, а не в тяжелой работе христиан. Матерям-еврейкам кажется, что если дети их будут слишком смелы, будут слишком развивать свои физические силы, то их умственная способность от этого пострадает sie werden, keine geschickten Juden werden. От этого еврей растет трусом и всю свою детскую шаловливость ограничивает бросаньем в прохожих камешками и грязью из-за угла, особенно в праздник, когда деревенские бабы и девки, разряженные в ленты и вышивные сорочки, идут в церковь или из церкви. Другой забавы и другой игры у еврейских детей, сколько я ни присматривался, к сожалению, не видел. Но я не думаю, чтоб в самом деле трусость побуждала евреев избегать военной службы. Они далеко не трусы и далеко не так боятся пули и сабли, как думают. В любом еврейском местечке вы услышите пропасть рассказов об их смелости в защит от разбойников, или же в нападении на них, а особенно в контрабандном деле, где, вооруженные ножами и дубинами, они схватываются с нашею пограничною стражей, с объездчиками и казаками, не столько защищаясь от них, сколько спасая от них возы с контрабандным товаром, и идут первые в атаку; вся наша граница с Пруссией, с Австрией и с Молдавией переполнена рассказами о подобных подвигах. Не трусость заставляет их избегать военной службы, а скука, бесцельность солдатской жизни. Какой Geschaft может сделать солдат, стоя на карауле, или на ученьи? Еврею скучно без оборотов, как белке без колеса: его живая натура задыхается от бездействия, и ее томит эта солдатская шинель. Солдат-христианин, идя в полку по улице, любуется на магазины, на разносчиков, на извозчиков, на прохожих: еврей с неудовольствием тащит ружье и ранец. Вот и я стал бы с лотком, думает он: вот и я мог бы перекупать эти глиняные горшки и чашки; вот этому человеку, который ищет какой-то дом, я предложил бы свои услуги и заработал бы с него хоть пятак.

Часто в дороге, где-нибудь в корчме, или иногда нарочно забравшись в какой-нибудь еврейский дом, по целым часам наблюдал я, как они молятся, и меня поражало сходство их молитвенных обрядов с их народным характером. Должно быть, и в древние времена еврей был сильно развлечен заботами о насущном хлебе, что закон предписывал ему навязывать разные узлы на руки и на лоб, носить тесемочки на ризах и соблюдать бесчисленное множество обрядов, омовений и т. п., чтоб не забывать Бога отцов его. Весь закон и весь талмуд направлены именно к тому, чтоб еврей не слишком увлекался суетою мирскою. Христианство, в каких бы формах оно ни проявлялось, никогда так настойчиво не связывало личность бесчисленным множеством обрядов, как иудейство. Христианин или мусульманин молятся спокойно, кладут земные поклоны или поют, и считают грехом отвлечься без крайней необходимости от молитвы. Нет ничего невежливее у нас, как перебить человека молящегося, разговаривать в церкви считается почти святотатством. В молитве христианина все дышит спокойствием, сосредоточением, без всяких искусственных возбуждений личности и благочестивому настроению и без всяких усилий забыть о мире. Молитва еврея представляет нечто совершенно особенное. Чтоб вспомнить о Боге и забыть о geschaft’е – он надевает на лоб и на руку ремешки, становится лицом в угол, закрывает глаза, берет свой молитвенник (га-сидер) и начинает читать молитвы, раскачиваясь всем телом. Спросите его, к чему эта странная ужимка, к чему этот безобразный костюм, эта смешная кубическая шишка на лбу? и он вам скажет, что все эти повязки служат для того, чтоб он помнил о Боге; что он качает головой для того, чтоб вытрясти из головы всякое помышление мирское. Он из кожи вон лезет, чтоб думать о Боге, чтоб стряхнуть с себя помыслы житейские и никак с собою не справится. Чуть дочитал он одну молитву, как ни в чем не бывало, подходит он к вам, гостю, покалякать, или выбежит в лавку налить стакан водки покупателю (в Молдавии я не знаю почти ни одной еврейской лавки, чем бы ни торговали, хотя бы материями, в которой, в то же время, не продавалась бы водка и ром, то есть, которая не была бы в то же время кабаком), побраниться с женой или сделать распоряжение по хозяйству, и потом снова затрясется, закачается, и снова затянет молитву из своего га-сидера.

Однажды пошел я на шабаш – в пятницу вечером к одному еврею, молодому человеку, учившемуся, если не ошибаюсь, в житомирской гимназии, и говорившему довольно бойко по-французски и по-английски. Это был господин без пейсов, с большими претензиями на образованность, человек прогрессивный и либеральный. Супруга его играла на фортепьяно, читала “Les Miserables”, “The Pickwick's Papers”; стало быть, это были люди если не высокого образования, то во всяком случай, по развитию своему, стояли не ниже наших чиновников, немецких бюргеров и французских буржуа. Во время ужина хозяин должен был, по еврейскому обычаю, читать известные молитвы. Мой monsieur Samuel (попросту Шмуль) надел фуражку – потому что молиться с открытой головой не позволяется – и расхаживая по комнате напевал из госидера. Я тем временем говорил с его женою о новостях французской литературы. Monsieur Samuel несколько раз прерывал молитву, подходил к нам и, поддерживая наш разговор, делал два-три замечания, затем брал книгу и снова расхаживал по комнате, распевая что следовало. Эта операция произошла раз шесть. Мне стало странно.

Послушайте, сказал я ему: – я вам сделаю нескромный вопрос.

Сделайте одолжение.

Вы человек верующий?

Да, я верю...

Как же вы можете в торжественный пятничный вечер в одно время молиться и разговаривать о литературе?

Что же вас в этом удивляет? Я разговариваю с вами, когда кончаю молитву. В антракте между двумя молитвами я имею полное право остановиться и заняться мирскими делами – закон еврейский в этом отношении гуманен. Нельзя же молиться слишком долго – человек устанет. Бог милосерден: он требует от нас молитв, но в то же время не отрывает нас от житейского. Посвятить себя одному житейскому – было бы великий грех и великая неблагодарность, а посвятить себя исключительно молитве мы не можем, потому что мы оторвались бы тогда от дел и могли бы с голоду умереть.

Да, это я понимаю; так и у нас, у христиан; у нас есть тоже утрени, обедни, вечерни, всенощные; но когда мы молимся, мы не прерываем моленья, по крайней мере, по часу, и, выходя из церкви, или вставая с молитвы, не можем так легко заговорить о чем-нибудь житейском, особенно когда нет крайней надобности. При гостях, или если когда какое дело есть, мы лучше совсем не начинаем молиться, боясь осквернить высокое чувство молитвенного настроения и нарушить ряд мыслей о Боге чем-либо житейским, будничными. Мы молимся искренно и искренно не молимся, но Христа с театром не смешиваем. Меня поражает резкий переход вашего лица от торжественного молитвенного выражения в салонное, и переход ваших мыслей от го-сидера к “Les Travailleurs de Mer”.

Я не помню, что мне отвечал на это мой monsieur Samuel, но помню, что у скольких евреев я ни добивался разрешения этой загадки, никто из них не умел мне ее объяснить, никто не хотел сознаться, что еврейский ум до невероятности мирской и суетный, так что только строгость закона Моисеева и талмуда могут заставить их молиться.

То же самое, когда вы войдете в синагогу. Первое, что вас поразит, – это страшный беспорядок и отсутствие гармонии между молящимися: одни сидят, другие стоят, одни повернулись направо, другие налево, кто лицом к кафедре, кто спиной, кто стоит, кто расхаживает. В сенях и на дворе пропасть евреев в ризах и с повязками, которые вышли потолковать между собою о geschaft. Впечатление производит то чрезвычайно тяжелое; вы чувствуете себя не между молящимися, а точно между актерами, которые, порыдав на сцене, выходят за кулисы и болтают там между собою обо всяком вздоре, в костюме, готовые каждую минуту опять выйти и придать своему лицу требуемое трагическое или комическое выражение. Даже в синагогах, устроенных на новый лад, так резко напоминающих протестантские кирхи, вас невольно поражает эта нелепость и безалаберщина; половина лежит лицом к кантору и к ковчегу со свитками закона, а другая половина, ни с того, ни с сего, повертывается спиной к этим свиткам и смотрит на двери, на входящих и на выходящих. От жизни еврей отрешиться не может, а жизнь он понимает тяжелою суетой и заботой о хлебе насущном, не тою заботой, которая бывает и у христианина, а заботой без любви к этой заботе – суетливостью.