Изменить стиль страницы

Что из этого выходит? De jure Польша и Русь – народности равноправные: каждой предоставлено право развиваться как ей угодно; de facto возникает необходимость вмешательства Польши во все дела Руси, в ее веру, язык, азбуку, костюм, литературу. Фаталистическая несостоятельность польского государства вынуждает его к насилию над всем, что не приняло католической веры и не заговорило по-польски, и крики поляков, что мы не русские, а татары, желание их, чтоб мы в Сибирь ушли, имеют полный смысл, потому что Русь к нам тянет и верою (хоть бы униатскою), и языком, и преданиями. Да, – здесь разыгрывается теперь пятый акт этой кровавой драмы...

Церковь хотят они построить подле Народного Дома, да денег нет, а церковь должна бы у них выйти на славу. По плану и по смете, она будет стоить 70,000 гульденов одной каменной работы, без иконостаса и утвари, которые обойдутся тоже тысяч в семьдесят гульденов. Видел я у них план этой церкви – совершенно русский; такая церковь и в Москве и в Петербурге была бы не из последних, по красоте архитектуры. Созданию этой церкви они придают большую важность, потому что она, эта церковь, воздвигнутая в ополяченном Львове, будет служить знаменем русской народности: о ней все здесь, в Галичине, мечтают, восемнадцать лет готовятся построить, но средств нет. Все разорились на школы, на бурсы, ни у кого наличности нет. Мы, русские в России, могли бы помочь, но мы косо смотрим на этих униатов, отступников от православия, ренегатов, потому что мы знаем все, кроме того, что творится на Великой Руси. Вольному воля, спасенному рай! Изучивши этот край, я смотрю совершенно иначе на унию и прошу редакцию “Голоса” удержать из моего гонорара 10 рублей серебром на постройку во Львове поганой униатской церкви, церкви, в которой будут ксендзы латинские проповедовать, в которой будут служить бритые и стриженые священники, в которой папу будут поминать. Я бросаю лепту – и всякому искренно православному советую от чистого сердца последовать моему примеру. С униатами, невинными орудиями Рима, только одна политика возможна – политика всезабвения и всепрощения. Поможем им в чем возможно; христианская любовь сильнее всяких лжеучений.

Казино “Народного Дома, где я бываю каждый вечер без исключения, где я совершенно освоился, где даже хромой Осип, состоящий в должности полового, ознакомился со мною и улыбается мне общими своими бакенбардами – заведение чрезвычайно оригинальное. Три комнаты в нем: первая – бильярдная, вторая – читальня, третья – так себе. Сбираться начинают в казино около пяти часов вечера, читают, разговаривают, играют в карты и на бильярде... как достался им этот бильярд, опять целая история, которую расскажу после; а им чуть не все казино держится. Вот две недели, что я каждый вечер сряду сидел в этом казино, и все, что могу сказать о нем, что я ни в одном клубе не встречал такого братства, равенства и свободы между посетителями, как здесь. Директор гимназии и учитель приходского училища, соборный протоиерей, член консистории, и деревенский поп, надворный (по нашему тайный) советник (hofrath) и писец в его же канцелярии – все здесь равны. Их связывает одно чувство, одна мысль – что все они, без исключения, русские, что каждый шаг их должен быть в пользу Руси, и что каждый промотанный крейцер есть крейцер, украденный у народа русского. И среди этих людей, волею-неволею, более и более начинаешь любить Россию, ценить свои силы и понимать, что русский народ, при всех его племенных особенностях и наречиях – один и тот же народ, несмотря на унию, на старообрядчество, молоканство, хлыстовство, на кацапство и на хохолство.

ХЛОПЫ

I

Три недели с лишком я ничего не писал вам, потому что у меня времени не было. Я все ездил да ездил вдоль и поперек Галичины, ездил на еврейских бричках и фурах, ездил на крестьянских возах, ездил по железной дороги, ездил с попами, с попадьями, литераторами и семинаристами, покуда в одно прекрасное утро, накануне Димитрова дня, не поехал совершенно неожиданно по Карпатам с двумя жандармами и не очутился под арестом в волостной тюрьмы Печенежинской волости, Коломыйского уезда.

Четыре дня сидел я в этой тюрьме, покуда с меня снимали протокол, покуда телеграфировали обо мне Голуховскому и, когда исписалась, наверное, целая стопа бумаги о моей личности и о ее прегрешениях – пришло решение выпроводить меня за границу под административным надзором, на мой собственный счет, что и исполнено в настоящее время в точности, и я со вчерашнего вечера нахожусь в Яссах, откуда и буду протестовать против графа, не имевшего никакого права поступать со мною так невежливо. Я мог бы и в Печенежине сделать протест и взять адвоката, но тогда месяца два пришлось бы мне просидеть в комнате моего тюремщика Яна и унимать его четверых детей моею папиросницей, давая им играть ею, в награду за некричанье – что, согласитесь, не совсем приятное препровождение времени. Лучше ж я пробуду эти два месяца здесь и тем временем изучу или постараюсь изучить эту Молдавию, которая нам, как все, что у нас под носом, совершенно неизвестна. Мы мешаемся в здешние дела, путаемся в них как в лесу, навлекаем на себя нарекания, а дела, все-таки, толком не знаем, чем и возбуждаем в здешних жителях симпатию к Австрии и Франции. Когда я кончу писать о Галичине, я напишу вам несколько писем о Молдавии, в которых передам всю правду о ней, какая бы то правда ни была, приятная или неприятная. Я один шныряю по этим глухим и неведомым закоулкам Европы, которые несравненно полезнее знать и понимать, чем то, что творится в Бельгии или на Рейне. Пускай меня принимают за правительственного агента – с правительством у меня нет ровно никаких связей – я путешественник по страсти, по специальности; меня никто не посылал – я изучаю эти захолустья как ботаник новые виды растений, изучаю сравнительно, потому что я много уже видел и могу сравнивать, и переходя из панских хором в тюрьму и из тюрьмы в отель, разумеется, знаю много такого, чего никто еще не знает. Мне каждая дверь отворится, каждый придет исповедовать мне свое горе, свои надежды, свои политические стремления, и мало связей и дорог, которых бы я не знал и не узнал. Политических русских агентов нет – я могу заверить в этом графа Голуховского и компании. Русский шпион и русские рубли – выдумка польских шляхтичей, которые дальше своей Коломыи ничего не видали – бука, которым пугают детей, домовой, от которого открещивается набожная помещица – призраки, ясновельможный пане. Где эти шпионы? поймали ли хоть одного шпиона? Разве тот деревенский учитель, который недавно высидел семнадцать дней в тюрьме, в самом Львове, за то, что давал в корчме разменять рубль? Сделано было следствие – и что же по этому следствию оказалось?... Австрийское правительство завтра может перерыть сундуки у всех своих подданных, и если хоть в одном из них найдутся рубли, происхождение которых объяснить трудно, или хоть одну переписку с русским правительством – я сейчас же еду в Австрию, и пускай меня сажают на всю жизнь в Шпильберг. Я предлагаю графу пойти на это пари; граф от этого ничего не потеряет, как и не заплатить мне ничего за мои часы, за шубу, которые я должен был продать, захваченный врасплох его административною деятельностью: мне велено было ехать на мой счет и платить amtsinder’ам (канцелярские сторожа) за проезд.

Русские шпионы в Австрии идут не из Петербурга – не рубли русские вина всех зол: двадцать пять палок, которые, ни за что, ни про что, отсыпают хлопам в каждом bezirk’е, не считая тех палок и зуботычин, которыми каждый войт награждает их a discretion, по своему усмотрению.

Чего ж вы, пане, ездите по свету? спрашивали меня они: – чего вы сюда к наш заехали?

Вас, добрые люди, хочу посмотреть, как вы живете... Какая ж вам, пане, корысть смотреть на нашу беду; заплатит вам кто за это?

Книгу напишу я о вас, такую великую, с картинками, идея уж вызревает. Ваши шапки, ваши свиты, хаты, все, все, что у вас есть – все напишу, продам, гроши заработаю – а о вас целый свет будет знать.

Целый свет! Ой, який же вы добрый, пане, най (нехай – пусть) же вам Пан Бог поможе! Напишите, пане, что мы бедуем, так бедуем, что и сказать нельзя. Може другой монарха придет; тогда лучше будет.

Что вы, человече, такое говорите! Разве можно такое говорить? Ваш цесарь добрый человек.

Добрый, пане; как же не добрый! да он бедный про нас ничего не знает: ляхи не допускают его до нас. Мы уже всякую надежду на него потеряли; може русский настанет... С нашего села был один хлоп в Московщине; сказывают, там не бьют палками, там царь поотбирал у поляков леса и пасовиски (выгоны) и хлопам отдал, и там суд хороший, и там податей вдвое меньше нашего платят.

– Ну, оно, пожалуй, и правда, только вам, человече, не подобает так говорить о вашем царе. Ведь беда будет, если кто донесет.

– Э! най буде – я ничего уж не боюсь; хуже того, как теперь, не может быть. Прежде там за кордоном (за границею, в России) хлопы нам завидовали, что у нас добре, от панщины нас освободили, и хотели они под нашего Цесаря достаться – а теперь их Царь лучше для них сделал, чем наши попы; леса и пасовиски им отдал: так они теперь нас зовут под русского Царя. Слухайте, пане, напишите все, что я вам говорю; я бедный, слепой человек, и все мы хлопы бедные и слепые люди, а каждый хлоп вам то же скажет. Пусть весь свет нашу беду знает, пусть все писари, крули знают, каково нам здесь жить, и пусть русский Царь придет, прогонит поляков, немцев и жидов от нас; а мы бедные, слепые хлопы, ничего сами сделать не можем, и согласия между нами нет. Напишите, пане не запомните.