— Еще как! Ну, вечером жду, — он попрощался с бригадой, пошел к себе в комитет.
Сначала в цеховой самодеятельности я пела в хоре и танцевала вместе со всеми, но наш художественный руководитель Агнесса Евграфовна — она в далеком прошлом артистка музкомедии — почти сразу предложила мне подготовить шуточный сольный номер.
Заводской наш поэт Сева Строганов сочинил смешные стихи, Агнесса Евграфовна тут же положила их на музыку из «Свадьбы в Малиновке», художница Таня Морозова загримировала меня под Козлова, злостного пьяницу в цехе. Ну, и я сама придумала надеть рваный пиджачишко прямо на майку, мятые брюки, кепчонку на затылок. Получилось так похоже, что ребята до слез смеялись, глядя на меня. Вот туфли только мне пришлось надеть свои обычные, чтобы танцевать в них удобнее было.
Этот мой номер имел такой успех, что мне пришлось дважды бисировать. Козлов от огорчения и стыда сначала чуть с завода не уволился, а после почти целый месяц не выпивал. И на меня буквально тигром поглядывал, — я ведь его еще и в стенгазете разрисовала! — но рядом со мной всегда были наши цеховые ребята, да и члены бригады. Один Алексей Антонов чего стоил: любой призадумается, мстить мне или нет, когда Лешу около меня увидит!
В общем, я со своей всегдашней стремительностью втянулась в комсомольскую жизнь цеха.
В тот весенний выходной я торопилась на репетицию сатирического обозрения, которое ставили комсомольцы цеха, а отец с мамой решили съездить на наш садовый участок в Белоострове, его уже пора было вскапывать. Мы вместе позавтракали, и отец с мамой довезли меня до нашего заводского клуба, а сами поехали дальше. За рулем, как обычно, была мама.
Обозрение получилось злым и остроумным, репетировала я с удовольствием. Там же в клубе и пообедала, домой вернулась поздно, да и родители собирались пробыть в Белоострове до вечера.
Около нашей парадной стояла тетя Шура и плакала:
— Горе у тебя, Анка, горе, девочка ты моя! И Гриша, и Клава…
А розовощекий белобрысый сержант милиции, что был рядом с ней, негромко спросил меня:
— Вы — Анна Григорьевна Лаврова?
— Да. Что с моими родителями?
— Они сегодня утром уехали в Белоостров?
— Да. Не томи, дружок, говори…
— Да почему вы решили?.. — Не научился еще он врать, сержант этот!
— Насмерть?.. Говори!
Он сморщился, будто все зубы у него разом заболели, потом заставил себя, поглядел мне в глаза и кивнул:
— С шоссе под откос слетели… Ваша мама за рулем сидела. Если бы не пожертвовала собой, вместо вашего «Запорожца» автобус с детьми был бы под откосом… — он взял меня за локоть, еще тише сказал: — Я в ГАИ, конечно, еще недавно, но ваша мама прямо-таки героически себя вела!
— Она такая… А как это случилось? — еле выдавила я.
— На повороте перед Белоостровом из-за самосвала выскочил автобус с детьми, он их за город вез, да и тормоза, оказывается, не в порядке у этого автобуса были. Если бы ваша мама не освободила ему дорогу, погибли бы дети, двадцать человек!
— Высокий там откос?
— Метров восемь.
— «Запорожец» — закувыркался? — спрашивала и сама слышала свой голос, только как-то по-чужому непривычно он звучал, хоть и слова выговаривались четко; и тетя Шура все плакала, обнимая меня.
— Закувыркался… — И сержант понял: — Смерть мгновенная была.
— «Если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой…» — проговорила слова старинной песни тетя Шура, по-прежнему обнимая меня. — Я Лавровых, товарищ сержант, двадцать лет знаю. Если речь шла о жизни детей, они своей пожертвовали не задумываясь!
— Так оно и было! — подтвердил он, все прямо глядя мне в глаза.
— Где отец с мамой сейчас?
— В морге на Литовской, — он опять взял меня за локоть и придвинулся, следя за моим лицом.
— Любил Гриша свою Клавушку без памяти! — сказала тетя Шура. — Да и она его!..
— Могу я их видеть?
— Можете, — он все сильнее сжимал мою руку. — Мотоцикл у меня…
— Где?
— Вот, — он положил вторую руку на руль мотоцикла.
— Довезете меня?
Он кивнул, поспешно стал отстегивать брезент, закрывавший коляску. Я села, он спросил:
— Как вы себя чувствуете?
— А как вы бы себя чувствовали на моем месте?
— Да, простите… — И он резко включил двигатель.
А как мы с ним ехали до больницы, я не помню.
Отец и мама лежали на соседних столах в подвале, закрытые простынями. Сержант все держал меня за локоть, а я приоткрыла простыню и поглядела на маму. Лицо ее было в кровоподтеках, но даже сейчас, даже мертвая, мама была все так же красива. А отец будто улыбался даже слегка. Может, он успел понять, что дети в автобусе остались живы и что их с мамой смерть, значит, не, напрасна?
И тут я впервые заплакала, поцеловала отца с мамой.
Потом со мной разговаривал какой-то рыжий толстый мужчина, он оказался следователем, а еще после тот же сержант отвез меня обратно домой на своем мотоцикле.
Я походила по нашим комнатам; теперь они были уже совсем другими, чем всего несколько часов назад еще сегодня утром… И красивые гардеробы, и лакированный пол, и чистота подчеркнутая были теперь ни к чему.
После оказалось, что я позвонила домой Павлу Павловичу Куприянову, у которого отец когда-то начинал работать в бригаде, его старинному другу. «Оказалось», потому что я не могла вспомнить, как звонила, а у нас в квартире вдруг появились и Павел Павлович с женой, и Петька Гвоздев, подручный отца, и братья Силантьевы из отцовской бригады, и начальник цеха длинный Слонов, еще кто-то… И мне сделалось легче, а потом я даже заснула, когда Марфа Кондратьевна, жена Куприянова, уложила меня в кровать, сама села рядом.
Проснулась от звонка будильника, который тоже не могла вспомнить, когда завела, и автоматически прислушалась, не встали ли уже отец с мамой. Но в комнате родителей было тихо, и я разом вспомнила все… И тут уж наплакалась я, поняв наконец, какое страшное горе случилось.
Потом поняла, что все-таки полегче мне будет, если я пойду на работу, умылась, оделась — завтракать уже было некогда — и пошла. И проработала благополучно до самого обеда. Только Степан Терентьевич спросил меня:
— Ты не больна, Анка?
— Нет.
Да и остальные, я замечала, удивленно поглядывали на меня, чего это я сегодня такая молчаливая? А когда собирались в столовую и на заводе было уже тихо, я посмотрела на небо, на воду, на корабли и стрелы кранов и рассказала вдруг все… Леша молча обнял меня за плечи, а Валерий спросил удивленно:
— Чего же ты на работу-то пришла? Позвонила бы просто.
— А куда же ей было идти? — просто сказал Белов.
— В церковь? — вздохнул Патронов.
— Или в квартире одной от тоски заглохнуть? — спросил Алексей.
— И правильно, девочка, что к себе пришла! — сказал Степан Терентьевич. — Среди близких-то полегче.
И тут уж я расплакалась стыдно, совсем по-девчоночьи, даже нашему технику Нине Латышевой пришлось отвезти меня домой.
Похороны были на следующий день утром, и с завода к больнице пришло несколько автобусов, один из них — с оркестром музыкантов. Гробы до могил несли по кладбищу на руках, и я опиралась на чью-то крепкую руку, идя первой; сзади печально играл оркестр…
Около могил гробы поставили на землю и открыли их. Первым говорил Павел Павлович, потом Слонов, Петька Гвоздев, инженер Звягина… Меня по-прежнему кто-то молча и надежно держал под руку.
Потом я поцеловала маму и отца. Мне опять кто-то помог подняться на ноги, так же крепко взял под руку. Гробы закрыли, стали опускать их в могилы, и заиграла музыка торжественно и печально.
— Ну-ну, Анка… — услышала я у себя над головой чей-то басистый и ласковый голос и увидела, что это Леша все время держал меня под руку.
И тут уж я не могла больше терпеть, разрыдалась, ткнулась ему в грудь…
5
Очень тяжело мне было первое время после смерти родителей. Сто раз я с благодарностью вспоминала Степана Терентьевича: «К себе пришла… Среди близких-то полегче…» Больше, чем половину суток, если считать дорогу туда-обратно да комсомольские мои поручения, я была занята серьезной работой, живыми делами, когда ни о чем постороннем подумать просто времени не оставалось. А к этому еще и вся обстановка завода, с которым я уже сроднилась…