Изменить стиль страницы

Подушка делается жесткой, как деревянная, горячий пепел сыплется прямо на грудь, и Аннушка неожиданно спокойным голосом спрашивает:

— Паша, жарко?

— Спи, спи; просто я курил и заснул.

А как это ужасно, что в институте была так плохо организована производственная практика, что сам я относился к ней спустя рукава. Пропускал, играл в рабочее время в волейбол, даже загорал в укромном месте… Ведь это же смешно, но я так и не научился работать на кране! И вот — у меня бывает только так — я решил восполнить все это сразу, вдруг…

Целую ночную смену учился работать на кране Котченко, натер до крови мозоли и разбил окно в каюте баржи…

При первой же возможности Кошкин старался отплатить мне. Делалось это так. После диспетчерского, когда начальник кранов П. С. Кауров, еще красный как рак после своего выступления и перепалки, поспешно записывает что-то в блокнот, чтобы не забыть, Кошкин мимоходом спрашивает:

— На краны тебе уголь подвезти?

Смотрите-ка, исправляются все-таки люди!

— Конечно! Десять тонн. Нет, пятнадцать! Спасибо, знаешь…

К вечеру оказывается, что только позавчера Кошкин уже отправил на плавкраны двадцать тонн. Вновь посланный уголь некуда девать, и пароход приходится вернуть в порт. Зубков говорит, улыбаясь:

— Ты, Степаныч, человек справедливый, не откажешься уплатить за прогон парохода, верно?

— Да ведь Кошкин нарочно…

Кошкин снисходительно улыбается:

— Откуда я знаю, сколько вам угля требуется? Думал подкинуть по пути, заодно.

Для того чтобы заснуть, у меня даже выработался специальный прием: я в мечтах представлял собрание, на котором выступаю и в пух и прах разделываю Кошкина (или Дубовика, Снегирева). Мне все хлопают, а они сидят красные и просто не знают, куда глаза девать!..

Если представить себе все это не спеша, с подробностями, то к моменту полного их разоблачения обязательно заснешь.

Но еще больше я думал ночами о Тине!

То вспоминал Ленинград и наше первое знакомство, то ее приезд сюда… Приехала бы она, если бы здесь не было этих Петуниных? И если она меня любит, как же не понять, что со мной было в последний раз? И все-таки остаться с ними, у них? Завтра же с утра надо идти к ней и обо всем поговорить. Пусть в последний раз, но выяснить. Окончательно!..

Наутро я не мог понять: может быть, это просто приснилось мне?.. И уже нужно было торопиться в порт, чтобы застать утренний пересменок. Наваливался, не оставляя ни одной свободной минуты, рабочий день.

Если вечер был свободным, у Аннушки обязательно оказывались билеты в кино, цирк, или мы вместе с Витей шли к Петру Ильичу в больницу. И все-таки одна встреча у нас с Тиной еще случилась. Я так и не понял, почему, зачем… Но о ней после.

Особенно трудно вышло у меня с Дубовиком.

Когда я увидел, что Дубовик стоит в сторонке и будто ждет меня и не решается подойти, я был уверен, что он уже признал меня. Я первый подошел к нему.

— Здорово, поборник холодной войны! — и даже протянул руку.

Дубовик подал, не сгибая, свою и, глядя смеющимися глазами на меня, медленно, молча, издевательски улыбнулся. Я покраснел, прикусил губу… Дубовик еще постоял, не заговаривая и все продолжая улыбаться. Потом повернулся и пошел. Получилось как у детей: не заигрывай со мной, все равно не приму тебя играть! И я тогда понял, что Дубовик просто приглядывается, изучает меня.

На следующий день я сказал Зубкову, что Дубовика незачем вызывать на диспетчерское: все равно отчитываюсь я, а его только от дела отрываем. И подрыв моего авторитета кроме этого… Зубков в ответ молча кивнул и почему-то сказал, улыбаясь:

— Только не пори горячку, Степаныч! Договорились?

Мне нужно было самому сообщить об этом Дубовику, но я не сумел заставить себя. И даже ждал этой минуты: Дубовик пришел к началу совещания, как всегда, и секретарша подчеркнуто равнодушно и громко пропела ему при всех:

— А вас не вызывали!

Он сразу понял, побледнел и быстро взглянул на меня.

Кошкин услужливо добавил масла в огонь:

— Теперь у вас начальство есть, товарищ механик, забыли? За вас думают!

Дубовик ушел. Мне стало даже жаль его.

После диспетчерского я пошел в его домик на краю стенки. Думал даже извиниться, поговорить по-хорошему…

Дубовик по-прежнему сидел за столом и рылся в одном из ящиков. Я решил выдержать до конца: когда-то надо все-таки научиться работать с людьми?

Минута. Две… Наконец он поднял голову, и мы встретились глазами. Неприятные глаза — хитрые, неуловимые, самодурные. Лицо грубое, топорное, как говорится, кожа дубленая… Я спокойно разглядывал его, он не выдержал, вдруг отвел глаза. Тогда я сказал:

— Жизнь все время движется, Сидор Дмитрич. Кранов стало больше — надо больше и народа. Прислали бы не меня, прислали бы другого. Ничего не поделаешь. Я отсюда уходить не собираюсь, придется нам срабатываться. Вот так!

Он молчал, запустив глубоко обе руки в выдвинутый ящик стола.

— А я работаю… — глухо ответил он, — как и работал…

— Вот-вот! А надо по-другому.

— По-другому не научены!

— Главное — быть доброжелательным. С душой относиться к работе, к людям.

— Суд-то будет? — перебил он меня и по-своему неприятно улыбнулся.

Я растерялся, покраснел, — он улыбался все шире, нахальнее…

— Тяжелый вы человек! Доисторический прямо! — сказал я наконец.

Он опять задвинул ящики, тщательно закрыл их, — я ждал. Дубовик поднялся, я спокойно проговорил:

— Мы с вами не в детском саду, и я не нянька.

Я вдруг сорвался: вскочил, ударил кулаком по столу:

— Кончите вы в молчанку играть наконец?

Он облегченно улыбнулся, будто только этого и ждал, и не торопясь вышел.

Я посидел еще, выкурил папироску и пошел к Власюку.

Власюк с кем-то разговаривал по телефону. Кивнул мне: «Садись, садись…»

Повесил трубку, улыбнулся:

— Жарища-то, а?

А у самого китель непривычно наглухо застегнут.

Настоящий начальник не должен торопиться, а говорить о главном в ряду других дел. Поэтому я начал с одноканатного грейфера. Тогда я очень много возился с ним, снова, и уже по-настоящему, проштудировал учебники, просмотрел журналы. Не только наши, ведомственные, но и такие, как «Уголь», «Сельхозмашины». В городской библиотеке мне дали библиографический список книг.

Еще в институте меня как-то неожиданно и, казалось, беспричинно увлекал то один, то другой технический вопрос, и тогда я думал о нем в трамвае, в бане. У мамы это называлось:

— Пашеньку опять захлестнула инженерия!

Отец же говорил, что это очень правильно, что именно так и решаются все сложные вопросы. Но потом начинались соревнования по волейболу, подходили экзамены или завязывалось новое интересное знакомство…

Сейчас с грейфером было такое же увлечение, но я не остывал и знал, что не остыну. Просидели мы с Власюком на этот раз минут сорок, договорились, что я буду делать с грейфером дальше. Потом Власюк улыбнулся:

— Ну, а еще что мучит? Вижу, вижу-то…

Я быстро рассказал о Дубовике, Власюк сморщился:

— Да не углубляй ты конфликт-то, слушай!

— Хорошо, мой конфликт — ладно. Но ведь портальные краны графика по песку не выдерживают?

— Тоже сказал! Работа новая, напряженная, а Дубовик привык шель-шевель… Ничего, перестроится человек-то! Вдруг, знаешь, только что бывает?

— А что, если вместо него Котченко поставить?

Власюк откинулся на спинку кресла, строго выговорил:

— Ты не дури, понял?

— Да я и сам боюсь.

— То-то! — Власюк улыбнулся. — Ты брось митинговать: научишься работать, тогда и командуй. Закури, успокой нервы, — и засмеялся.

Ночью я опять думал. Как же это все-таки получается в жизни: хорошие люди и рядом с ними — плохие! Работают и живут все вместе. И ведь видно, кто какой! Кажется, чего проще перевоспитать плохих? Или просто уволить. А вот вспомните тех плохих, которые окружают вас. Просто это?

Дня через два я шел по стенке и вдруг услышал из домика Дубовика голос Петра Ильича: