Те летние недели, что столкнули нас вместе, оставили наши жизни нетронутыми, но мы успели переправиться на другой берег, где время останавливается, а Небеса снисходят на землю и одаривают тем, что по божественному предназначению всегда принадлежало тебе. Но мы искали иной путь. Мы говорили обо всем, кроме одного… Мы всегда это знали, хотя не сказали об этом и слова. Это лишний раз доказывало правду: «Мы нашли звезды, ты и я, Оливер. А это дается только раз в жизни».
Прошлым летом он наконец-то вернулся. Это была всего лишь ночевка по пути из Рима в Ментоне. Он приехал на такси, остановившись за линией деревьев, практически в том же месте, где остановился двадцать лет назад. Он легко выбрался из машины, с ноутбуком, спортивной сумкой и большой коробкой, завернутой в подарочную упаковку. Безусловно, подарок.
— Для твоей матери, — сказал он, поймав мой взгляд.
— Лучше расскажи ей, что там внутри, — посоветовал я, помогая ему разместить вещи в прихожей. — Она всех подозревает.
Он понял, о чем я, и это его опечалило.
— Старую комнату? — спросил я.
— Старую комнату, — подтвердил Оливер, хотя мы обсудили все по электронной почте.
— Что ж, тогда старую комнату.
Я не был готов подняться наверх вместе с ним и с облегчением увидел Манфреди и Мафалду, поднявшихся из кухни поприветствовать его, заслышав шум такси. Их крепкие объятья и поцелуи немного сняли напряжение, которое я знал, немедленно захватило бы меня, едва он поселился бы в нашем доме. Я нуждался в их хлопотливом приветствии в первый час его пребывания. Что угодно, лишь бы избежать общения с глазу на глаз за кофе и неизбежные два слова: двадцать лет.
Вместо этого мы оставили его вещи внизу, в надежде, что Манфреди поднимет их в комнату, пока я провожу небольшую экскурсию по дому.
— Могу поспорить, тебе не терпится посмотреть, — сказал я о саде, о балюстраде, о виде на море.
Мы обошли бассейн, вернулись в гостиную, где старое пианино стояло возле французского окна, и наконец вернулись в пустую прихожую — его вещи уже были наверху. Часть меня хотела, чтобы он понял: тут ничего не изменилось с его последнего визита, граница рая все еще здесь, калитка к лестнице на пляж все еще поскрипывает. Мир все тот же, каким он его оставил, исключая Вимини, Анчизе и моего отца. Это был мой жест приветствия. Но другая часть хотела, чтобы он понял — здесь больше не за чем было гнаться: мы путешествовали и были порознь слишком долго, и теперь между нами не было ничего общего. Возможно, я хотел, чтобы он почувствовал сожаление от потери и скорбь. Но, в итоге, я нашел компромисс: я решил, что проще всего показать, что я ничего не забыл. Я сделал движение в сторону пустыря с выжженной землей, все тот же, что и двадцать лет назад. Я едва закончил свое предложение…
— Был там, уже видел, — ответил он.
Это был его способ сказать мне, что он тоже ничего не забыл.
— Может, ты бы хотел заскочить в банк?
Оливер разразился смехом.
— Я могу поспорить, они все еще не закрыли мой счет!
— Если у нас будет время, и, если ты захочешь, я свожу тебя на колокольню. Я знаю, ты там ни разу не был.
— Ради-которой-стоит-умереть?
Я улыбнулся. Он помнил, как мы звали ее меж собой.
Мы прошли через террасу, откуда открывался вид на огромный синий простор перед нами. Я замер чуть в стороне, пока он оперся о балюстраду, всматриваясь в залив.
Внизу под нами был его камень, где он сидел по ночам, где он и Вимини проводили все дни напролет.
— Ей бы исполнилось тридцать сегодня, — сказал он.
— Я знаю.
— Она писала мне каждый день. Каждый день.
Он смотрел на ее место. Я вспомнил, как они держались за руки и быстро сбегали по лестнице вниз к побережью.
— А потом перестала. И я знал. Я просто знал. Знаешь, я храню все ее письма, — я взглянул на него с тоской. — Я храню твои тоже, — немедленно добавил Оливер, желая успокоить меня, но не уверенный, что именно это я хотел услышать.
Настал мой черед.
— Я тоже храню твои. И кое-что еще. Могу показать. Позже.
Помнил ли он «Парус» или был слишком скромным, слишком осторожным, чтобы показать, что он точно знает, на что я намекаю? Он вновь смотрел на взморье.
Он приехал в хороший день. Ни облачка, ни ряби, ни дуновения ветра.
— Я и забыл, как сильно люблю это место. Но это именно то, что я запомнил. В полдень это рай.
Я позволил ему говорить. Мне нравилось наблюдать, как его взгляд скользил по морю. Возможно, он тоже избегал прямого контакта.
— А что с Анчизе?
— Мы потеряли его из-за рака, бедняга. Я привык думать, что он был просто слишком стар. Но ему не было и пятидесяти.
— Он тоже любил это место… он и его прививки, его фруктовый сад.
— Он умер в комнате моего дедушки, — снова тишина. Я собирался сказать «в моей старой комнате», но передумал. — Ты счастлив, что вернулся?
Он увидел суть моего вопроса раньше меня.
— Счастлив ли ты, что я вернулся? — переиначив, спросил он.
Я смотрел на него совершенно обезоруженный, хотя и не испуганный. Как человек, который легко вспыхивает румянцем, но не стыдится этого, я не собирался душить в себе это чувство, я предпочел позволить ему захватить меня.
— Ты знаешь, что да. Может, даже больше, чем должен был бы.
— Я тоже.
Это рассказало обо всем.
— Пойдем, я покажу, где мы развеяли часть праха отца, — мы прошли обратно в сад, где прежде стоял стол для завтраков. — Это было его любимое место. Я называю его «призрачным». А здесь было мое место, если ты помнишь, — я указал туда, где раньше стоял мой письменный стол у бассейна.
— А у меня было место? — спросил он с легкой усмешкой.
— У тебя всегда будет место.
Я хотел сказать, что бассейн, сад, дом, теннисный корт, граница рая, все это — всегда будет его призрачным местом, но вместо этого указал вверх на французские окна его комнаты. «Твой взгляд навсегда здесь, — хотелось сказать мне, — из окна моей спальни, в которой никто в эти дни не спит, смотрит сквозь тюль. Когда легкий бриз играет с ней, я поднимаю голову или выхожу на балкон и ловлю себя на мысли, что представляю, будто ты все еще здесь, смотришь из своего мира в мой, повторяешь, как в тот раз, сидя на камне, когда я тебя нашел: “Я был счастлив здесь”. Ты в тысячах миль, но едва взглянув в это окно, я сразу вспоминаю купальные плавки, рубашку, раздуваемую ветром, руки на перилах, и вот ты неожиданно снова рядом, закуриваешь свою первую утреннюю сигарету — двадцать лет назад сегодня. До тех пор, пока стоит этот дом, это будет местом твоего призрака — и моего тоже». Вот что я хотел сказать.
Мы простояли там несколько секунд в старом уголке сада. Когда-то отец, Оливер и я разговаривали в этом месте. Теперь мы с ним говорили об отце. Назавтра я подумал бы об этом моменте, и пусть призраки их отсутствия болтали бы меж собой в сумрачный час.
— Я знаю, ему бы хотелось, чтобы что-то такое случилось, тем более в такой великолепный летний день.
— Уверен, так и есть. Где ты развеял остальную часть его праха? — спросил Оливер.
— Всюду. В Хадсоне, Эгейском море, Мертвом море. Но сюда я прихожу, чтобы побыть с ним.
Он ничего не сказал. Тут нечего было сказать.
— Пошли, отведу тебя в Сан-Джакомо, пока ты не передумал, — наконец сказал я. — Еще есть время до обеда. Помнишь дорогу?
— Я помню дорогу.
— Ты помнишь дорогу, — эхом отозвался я.
Он взглянул на меня с улыбкой. Это приободрило меня. Может, потому что я знал, что он меня дразнит.
Двадцать лет были вчера, и вчера было сегодня, просто ранним утром. А утро казалось на расстоянии световых лет.
— Я как ты, — сказал он. — Я помню все.
Я остановился на секунду. «Но если ты помнишь все, — рвалось с моего языка, — и если ты такой же, как я, то, прежде чем ты уедешь завтра, или, когда ты будешь готов захлопнуть дверь такси, попрощавшись со всеми, и больше не останется какой-либо недосказанности в этой жизни вообще, тогда — хотя бы в этот раз, пусть даже в шутку, пусть для этого будет уже слишком поздно — но повернись ко мне, посмотри на меня, как когда мы были вместе, и это значило для меня все, удержи мой взгляд и назови меня своим именем».