Как же я любил, когда он надо мной подшучивал.

— Надеюсь, я не испачкал твои ботинки.

— Это не ботинки, это сандалии.

Мы оба почти расхохотались.

Оглянувшись, я понял, что меня вырвало буквально у статуи Пасквино. Насколько это в моем стиле: наблевать у самого почтенного сатирика Рима.

— Клянусь, там были совершенно ненадкусанные горошины, которыми можно было бы накормить детей Индии.

Еще смех. Я умылся и прополоскал рот в фонтанчике по дороге обратно.

Прямо перед нами вдруг опять возник актер-статуя Данте. Он снял свой длинный плащ, длинные волосы были растрепаны. Должно быть, с него сошло семь потов в этом костюме. Он спорил со статуей царицы Нефертити, тоже снявшей маску, ее волосы слиплись от пота.

— Я соберу все свои вещи сегодня же! И доброй ночи! И скатертью дорожка!

— И тебе того же! Vaffanculo!80

— Сам fanculo! E poi t’inculo!81 — сказав это, Нефертити бросила горсть монет в Данте, попытавшегося от них укрыться, одна из монет все-таки ударила его по лицу.

Он пронзительно вскрикнул. На секунду мне показалось, что они сейчас подерутся.

Мы вернулись другим путем, таким же темным, пустынным, сверкающим от влаги переулком, выведшим нас к церкви Санта-Мария-дель-Анима. Над нами слабо светил маленький квадрат светофора, прикрепленного к углу крошечного строго здания. В древние времена тут, наверное, был газовый светильник. Я остановился, и Оливер тоже замер.

— Самый прекрасный день в моей жизни, и я его буквально проблевал.

Он не слушал. Он вжал меня в стену и принялся целовать. Его бедра вжимались в мои, его руки практически оторвали меня от земли. Мои глаза были закрыты, но я знал: он остановился, лишь чтобы оглядеться — мимо могли проходить люди. Мне не хотелось смотреть. Пусть это будет его заботой. Мы снова начали целоваться. Все еще с закрытыми глазами я, кажется, услышал два стариковских голоса, ворчавших что-то вроде «только взгляни на этих двух». Интересно, приходилось ли им видеть подобное раньше? Мне не хотелось о них думать. Мне было плевать. Если было плевать Оливеру, то и мне тоже. Я мог бы провести так остаток своих дней: с ним, ночью, в Риме, с закрытыми глазами, моей ногой, закинутой на его. Я думал вернуться сюда через недели или месяцы — это стало нашим местом.

Мы вернулись в бар, никого там не обнаружив. К тому моменту было уже около трех часов утра. Кроме нескольких машин, город погрузился в мертвую тишину. Когда, немного заплутав, мы вышли на обычно переполненную площадь с ротондой у Пантеона, она оказалась непривычно пустой. Несколько туристов тащили огромные рюкзаки, несколько пьяных и, конечно же, несколько торговцев наркотиками. Оливер остановился возле уличного автомата и купил мне лимонад. От горьковатого вкуса стало лучше. Оливер взял горький апельсиновый напиток и кусок арбуза. Он предложил укусить, но я отказался. Как же замечательно было гулять полупьяным с лимонадом душной ночью среди сверкающих сланцевых булыжников Рима под чьей-то обнимающей рукой. Мы свернули налево и прошли к площади Фебо. Неожиданно, словно из ниоткуда, раздался звук гитары и голос. Кто-то пел не современный рок, а старую-старую неаполитанскую песню. «Fenesta ca lucive»82. Мне потребовалось время, чтобы ее распознать.

Мафалда разучивала ее со мной несколько лет назад. Тогда я был еще ребенком. Это была ее колыбельная. Я едва знал неаполитанский. Исключая Мафалду и ее ближайшее окружение, а также несколько поездок в Неаполь с родителями, я не общался с неаполитанцами. Но меланхоличная мелодия песни вызвала острый приступ ностальгии по ушедшим близким, по навсегда исчезнувшим из моей жизни жизням других. Как мой дедушка, пришедший в этот мир задолго до меня и забранный обратно, я вдруг остался ни с чем, безутешный во вселенной простых людей, предков Мафалды, беспокойных и суетливых в крошечных vi-coli83 старого Неаполя. Мне хотелось разделить память о них с Оливером, как будто он тоже, как Мафалда, Манфреди, Анчизе и я, происходил с юга, как будто мы случайно встретились в заграничном порту, и как будто он без слов мог понять, каким образом звуки старой песни, напоминавшей древнюю молитву на мертвом языке, заставляют течь слезы даже у тех, кто не понимает и слова.

Эта песня напоминала ему национальный гимн Израиля, как он сказал. «Или она напоминает ”Влтаву84? Хотя, если подумать… может, это ария из “Сомнамбулы” Беллини?» «Теплее, но все еще мимо, — сказал я. — Хотя песню часто приписывают Беллини». «Мы клементизируем», — подытожил Оливер.

Я перевел слова песни с неаполитанского на итальянский и английский. Она о молодом парне. Он пробрался в окно любимой лишь затем, чтобы услышать весь ее сестры: Неннела умерла. «Уста, что прежде были краше розы, теперь полны червей. Прощай, окно, в тебя моя Неннела уже не выглянет теперь».

Турист из Германии, один и очень пьяный, повернул в мою сторону голову, слушая перевод, и спросил на ломанном английском, не буду ли я так добр перевести все на немецкий. По пути в отель я учил Оливера и туриста припеву, втроем мы повторяли его снова и снова, наши голоса отражались эхом в узеньком влажном римском переулке. У каждого была своя версия неаполитанской песни. Наконец распрощавшись с ним на площади Навона, мы смогли петь ее с Оливером в свое удовольствие и гораздо мягче:

Cbiagneva sempe ca durmeva sola,

mo dorme co’ li muorte accompagnata.

То спать не могла, одиноко рыдая,

А нынче заснула она мертвым сном.

Все еще, даже спустя столько лет, мне кажется, я слышу голоса двух молодых людей, поющих эту песню на неаполитанском до самого рассвета. Обнимая друг друга и целуясь снова и снова в темных переулках старого Рима, они даже не представляли, что это была их последняя ночь любви.

— Давай завтра сходим к Сан-Клементе, — предложил я.

— Завтра уже наступило, — ответил Оливер.

ЧАСТЬ 4. Призраки и фотографии

Анчизе встречал меня на вокзале. Я заметил его сразу, как только поезд вошел в затяжную дугу вокруг залива, снижая скорость и практически касаясь моих любимых высоких кипарисов. Сквозь них я всегда ловил первый приветственный блеск моря в середине дня. Опустив окно, я позволил ветру играть с моим волосами и ласково касаться лица и мельком приметил нашу грузную машину далеко, далеко впереди. Возвращение в Б. всегда делало меня счастливым. Это напоминало мне о приезде в начале июня после окончания учебного года. Ветер, жара, блики на серой платформе с древним домиком станционного смотрителя, построенным еще в Первую мировую, мертвая тишина — все околдовывало мой любимый сезон в это пустынное и любимое время суток. Казалось, лето только началось, ничего еще не случилось, моя голова до сих пор немного гудела от зубрежки перед самым экзаменом, я впервые видел море в этом году. Кто такой Оливер?

Поезд остановился на несколько секунд, выпуская пятерых пассажиров. Привычный гул заведенных гидравлических двигателей: машины отъезжали от станции одна за другой — и вновь наступила полная тишина.

На мгновение я замер под высушенной деревянной укосиной. Все это место, включая дощатый домик, сильно пахло бензином, смолой, растрескавшейся краской и мочой.

И как всегда: дрозды, сосны, цикады.

Лето.

Я редко задумывался о надвигающемся учебном семестре. Сейчас я был рад, что впереди был почти месяц этой жары и лета.

Через несколько минут после моего прибытия direttissimo должен был прибыть в Рим на другом конце путей — этот поезд был всегда пунктуален. Три дня назад мы сели именно на него. Я вспомнил, как размышлял, глядя в окно: «Через несколько дней ты вернешься, и ты будешь один, и ты возненавидишь это. Так что не позволяй чему-либо застать тебя врасплох. Будь готов». Я репетировал эту потерю не только, чтобы предотвратить страдания, принимая их в малых дозах, но, как делают суеверные люди, чтобы убедиться: в моих ли силах принять самое худшее, не перекладывая всю ответственность на судьбу. Как обученные воевать по ночам солдаты, я жил в темноте, чтобы не ослепнуть, когда тьма действительно рухнула бы на меня. Репетировал боль, притупляя боль. Гомеопатически.

вернуться

80

(ит.) Отъебись!

вернуться

81

(ит.) Сам отъебись! Мудак!

вернуться

82

(ит.) Свет в окошке

вернуться

83

(ит.) Переулки

вернуться

84

«Влтава» — произведение композитора Бедржиха Сметаны, написано в 1874